Первое путешествие Н. С. Лескова

Н. С. Лесков
в начале 1860-х гг. Фото
|
|
Лесков Николай Семёнович
(1831 – 1895)
ИЗ ОДНОГО ДОРОЖНОГО ДНЕВНИКА [1]
Гг. Корец и Ровно.
<<< Начало очерка
Обыкновенно думают, что нет хуже езды, как между Тамбовом и Воронежем или между Уманью и Одессою. Напрасно так думают. Каждый длинный проселочный путь даст себя
почувствовать и вспомнить от первой строфы до последней известные стихи кн. Вяземского о холодных, о голодных, об именьях бездоходных, о метелях и постелях. От Пинска
до Домбровиц набрались мы горя до бород, а от Домбровиц к Корцу и до усов хватило.
Есть, по милости еврейских праздников, нечего, спать не на чем, а если и добьешься еврейской подушки, то вместо сна не успеваешь огребаться от клопов, точно в
московском долговом отделении, куда благочестивое российское купечество сажает своих во Христе братий, вознося за них, независимо от того, теплые молитвы. В м.
Яполоти мы попали в такую корчму, что уж и уму непостижимо. Пошли искать пристанища у мужичка. Какая-то старуха-солдатка, владетельница хатки, построенной на
помещичьей земле, согласилась дать нам приют и сварить кулеш с куском соленого поросенка. Дома была только старуха да ее невестка, молодая, хорошенькая бабочка,
вышедшая за кантониста из колокольных дворян. Молодого хозяина не было дома, но на стене висели его доспехи: огромный бубен и скрипка. Семья питается тем, что
кантонист с женою зарабатывают на чужом поле, а зимой он обращается в сельского музыканта, играет на свадьбах и вечерницах. «Доля наша горькая, – говорит старуха,
– а паны все еще пять рублей в год требуют за землю, что под хаткой. А какая земля-то! На шляху на самом сидим! Кому мы мешаем?» Священнейшая простота! Она убеждена,
что если никому не мешает, так и никто тебя трогать не должен. Этак и мы могли бы претендовать на клопов, поселившихся в хатке кантониста, а они нам не дали на волос
заснуть, с 8 часов вечера до 5 часов утра.
Клопу что за дело до права, когда у него есть средства досадить человеку: он его и мучит по праву гадины.
В Корце, сборном пункте волынского хлеба, мы ничего не могли узнать, потому что евреи ведут дела «по-комерцески», т. е. все шито, да крыто; а как нас очень
интересовали цифры хлеба, отпускаемого Волынью в Литву и Европу через Пинск, то мы доведались о некоем еврее, проживающем в г. Ровне и отлично знающем дела края.
Оставалось одно средство: обратиться к просвещенному содействию ровенского всеведца. Так мы и сделали. В Ровно приехали хотя раненько, но остались ночевать. В 8 часов
вечера у нас был дорогой субъект и рассказал нам, что точных сведений о всем хлебе, идущем из волынского края к Пинску, никто сообщить не может, потому что евреям
нет выгоды заниматься статистикою, а просвещенным людям совсем не до того. Однако он нам перечел на память известных ему помещиков, от которых хлеб идет вверх по
Горыни. Выходит страшное количество ржи и пшеницы, и все идет мимо голодного края, по которому тянется линия Петербургско-варшавской железной дороги, не имеющая
достаточного количества грузов. Цифры сырых продуктов, отпускаемых из Волыни на север, если не ошибаюсь, напечатаны в «Kurjerze Wilenskiem»; и я очень желаю, чтобы
они попались на глаза тем, кого интересует положение дел на варшавской линии. Я смею думать, что доставить этой линии выручку, способную избавить правительство от
платежа гарантий, могут только побочные ветви железных дорог, без которых она, в разъединении с местами, производящими отпуск хлеба, весьма вероятно останется при
нынешнем незначительном перевозе, не оплачивающем ее акционерных процентов, и будет тяготить правительство требованием от него доплаты условной гарантии.
Женщины в Ровно все еще в трауре; денег мелких и здесь совсем нет, как в Пинске, и сдачи не дают даже с рубля. Уездный казначей так любезен, что не хотел получить
денег за подорожную из трехрублевого билета и заставил меня бегать по городу и принести ему грош в грош рубль тридцать пять копеек. Что за оскорбительное положение и
какое понятие о Руси и о русском кредите должен получить иностранец, столкнувшийся с порядками в ровенском казначействе? А ведь деньги непременно есть в казначействе,
и правительственного распоряжения не выдавать их нет. Это уж или любовь к искусству, или… неужели все казначейства, учрежденные в городах, где евреи занимаются
разменом денег, одинаковы? Мне говорили, что так. Но так или не так, а за промен рублевого билета на польский билон я платил по 6 %, а за размен десятирублевого
билета на рублевые бумажки по 21 коп. серебр<ом>; у казначеев же и просить не стоит, они в казначействах не разменивают, и, благодаря им, в здешнем крае русский рубль
на 6 % дешевле, чем в столицах и во всей срединной России. Благодаря им, здесь крупный билет, при промене на мелкую бумажку, принимается только по 98 коп. за рубль.
Отчего же в Петербурге, в Москве, Калуге, Туле, Саратове, словом, по целой России, где евреи не берут по 6 коп. за размен рубля, деньги есть, а тут их нет? Разве
неизвестно, что у менял каждого из здешних городков есть стачная такса, ниже которой нельзя разменять, а чиновник, обязанный противодействовать вредному и
искусственному ажио… Да чего же другие-то смотрят? А евреи? Как они, голубчики, твердо знают свою роль и чиновничью натуру.
2/14-го октября, Броды.
Вот я и за границей. Мук-то, мук-то зато натерпелись! Из Ровна спешили как можно скорее добраться до Радзивилова, чтобы переехать границу, – не успели, потому что на
последней станции (Каменно-Вербовской) какие-то чиновники особых поручений (osobych рoruczеn), как назвал их пан смотритель, забрали всех лошадей и ямщиков. Не поедут
ли они, по крайней мере, в Ровно и не обратят ли там своего просвещенного внимания на разменные операции? Пан смотритель советовал нам непременно заехать в
Радзивилове к еврею Беренштейну, который якобы в таможне всякую штуку может сделать, даже может пропустить нас после 8-ми часов за границу.
Мы, однако, уже слыхали о радзивиловских порядках и к г. Беренштейну не поехали, а велели завезти себя к шляхтичу Михолу, о котором нам говорили встречные проезжие с
хорошей стороны. Ямщик ни за что не хотел везти к Михолу, говоря, что там и квартир нет, и о паспортах хлопотать некому; но мы настояли на своем – Михол, пожилой
человек с южнославянским лицом, отвел нам большой нумер в две комнаты, дал свежий, вкусный ужин, кофе утром, послал фактора выправить надписи на паспортах и за все
взял около 3 рублей. Прописка двух паспортов в полиции и на таможне стоила нам полтора рубля серебром. «Это уз такое положение», – объяснил фактор, принесший наши
паспорта. Другим, говорят, эта операция обходится гораздо дороже, потому что в Радзивилове есть промышленники, пользующиеся незнакомством проезжающих с таможенными
порядками. Промысел этот производится так: несколько радзивиловских евреев платят определенное жалованье смотрителям почтовых станций по сходящимся в Радзивилове
трактам, за что те обязаны каждого проезжающего направлять к своим благодетелям, представляя их людьми, могущими обделать на таможне всякую штуку, и называя их не
иначе, как «экспедиторами». Человечество, падкое на обделыванье штук, хотя бы и самых бесполезных, лезет, как кур во щи, в руки гостеприимных сынов Израиля и
расходует на выправку надписей для переезда границы от трех до десяти рублей на паспорт. Из этого-то сбора платится жалованье смотрителям (от 5 р. до 12 р. сер. в
месяц) и дается по 50 к. ямщику, который предаст проезжающего в цепкие лапки радзивиловского палестинского дворянина. Дело это разыгрывается здесь как по нотам.
Проезжающие кричат на обдирательство их чиновниками, а их хозяева – факторы поддакивают, смеясь в душе над славянскою простотою, не ведающею, что из десятка рублей,
взятых на имя чиновников, на самом деле им едва перепадает одна десятая часть, а девять частей остается у рana gospodarza (хозяина), вздыхающего, вместе с
постояльцем, о падении нравов в России. Зато хозяин даст гостю на козлы фактора, который, доехав до первой рогатки (заставы), говорит: «Покажите паспорт», потом:
«Дайте три злота» и т. п., пока окончит просьбою нескольких злотых уж собственно для своей персоны. У нас фактора не было, и мы выехали только с одним кучером, на
лошадях, нанятых у Михола. У первой рогатки чиновник спросил наши фамилии, взглянул на паспорта и вежливо сказал: «Извольте ехать. Курить здесь нельзя, – шепнул он
мне на ухо, – спрячьте пока сигару». Я его поблагодарил за предостережение. Только что мы уселись на повозку, подошел человек полувоенного вида и остановился молча.
– Дайте ему полтинник, чтоб не смотрел, – сказал по-немецки кучер. Мы дали полтинник, досмотрщик взял его, поклонился и крикнул магическое: «подвись». Проехав линию,
по которой растянута цепь из солдат таможенной стражи, версты через две нас снова остановили перед какою-то мазанкою. Оттуда выскочил еврей и потребовал снова наши
паспорта.
– А ему дайте полтинник, – сказал он, указывая на безмолвно стоящего ундера.
Мы дали полтинник, и еврей юркнул в мазанку. Через четверть часа он выскочил, махнул в воздухе документами, отворяющими нам двери Европы, и побежал к шлагбауму.
Шлагбаум наш, русский, так недавно снят с городских въездов, что его все помнят и говорить о нем нечего. Австрийский шлагбаум построен по одинаковому фасону с
российским и также выкрашен зигзагами, но не белой и черной краской, с красными разводками, а темно-желтой и черной краской, без всякой разноцветной разводки.
Вид прескверный. Один шлагбаум от другого отстоит шага на три, и поднимаются и опускаются они оба разом. За желтым шлагбаумом стоит австрийский часовой, в огромных
сапогах, дающих ему вид тонконогого аиста.
– Не имеете ли табаку? – спросил он нас тоненьким голоском.
– Имею, – отвечал я.
– Нельзя везти. Сколько у вас?
– Три сигары.
– Дайте ему два злота, – сказал по-польски еврей, держащий в руках наши паспорты. Мы дали.
– Дайте теперь полтинник за прописку паспортов.
– За какую же еще прописку? Уж их сегодня два раза прописывали.
– А! Нужно еще раз прописать на австрийской границе.
– Ну, у нас нет полтинника, – сказали мы, осмотревши свои портмоне, в которых не было ни одной мелкой монетки.
– Ну, как же быть? – спросил улыбаясь еврей.
– А черт их возьми; обойдутся и без взяток.
– Как можно! Как можно! Они вас до ночи не пустят.
– Пустят.
– Ей! Господа, дайте, – сказал наш кучер, – тут уж нечего разговаривать. Вчера полковник гвардейский так же вот закапризничал, так с 7 часов до 12-ти и продержали.
Что делать? Раздав всю мелочь соотечественникам, взимавшим с нас подать, мы уже были несостоятельны к подкупу иностранцев, во всем, по-видимому, солидарных с воинами,
стоящими за черно-белым шлагбаумом.
– Подите, заручитесь за панов, – сказал находчивый еврей нашему извозчику.
– Я согласен, – ответил извозчик. – Хотите, паны, я заручусь, а вы мне отдадите в Бродах?
– Пожалуйста!
Ямщик с евреем пошли в «австрийскую контору» и через четверть часа вышли с нашими паспортами.
– Что ж теперь мне делать? – спросил еврей.
– Да кто же вас просил суетиться?
– Ну, как не хлопотать для панов?
– Что же вам делать?
– Дайте рейнского.[2] Ей-Богу, стоит.
– Мы вам пришлем с ямщиком 50 крейцеров.
– Ой, это мало.
– Больше не стоит.
– Как не стоит? Жену и детей кормлю с моей працы (труда). Дайте гульден.
Терпенье окончательно лопалось.
– Больше полурейнского ваша служба не стоит, – сказал я еврею и, обратясь к ямщику, – А вы, пожалуйста, поезжайте.
Ямщик тронул лошадей, а еврей, сняв шляпу, начал благодарить и желать «счастливого подрожья (пути)». Я долго смотрел на его смешную фигуру, пока она смешалась с
группою евреев, стоящих у желтого шлагбаума и переговаривающихся с евреями, стоящими за черно-белым шлагбаумом, не стесняясь присутствия часового, занимающего аршин
пять нейтральной почвы между двумя рогатками.
От Радзивилова до Брод не будет, кажется, 15-ти верст, которые насчитываются людьми, нанимающими лошадей. Впрочем, для нас они промелькнули необыкновенно скоро, может
быть, потому, что мы никак не могли надивиться наглости, с которою здесь производятся мелкие поборы; никак не могли разобрать, с какою целью еврей-фактор советовал
нам не иметь при себе писем; уверял, что нас обыщут до ниточки, потому что «вчера у графа К—го даже подкладку в сюртуке подпороли».
Ничего этого не было, а было то, что я записал, и нам жаль стало рекомендательных писем, которые мы пожгли в Радзивилове, предпочитая auto da fe необходимости отдать
письмо не тому, кому оно писано. Все вышло, однако, ложною тревогою, за которую мы уж не знаем, кого обвинять. Для решения этого последнего вопроса было необходимо
знать: достоверно ли сказание о вчерашних злоключениях графа К—го? Ямщик, с своей стороны, засвидетельствовал этот факт. Два свидетеля составляют целое юридическое
доказательство, и я, сообразив обстоятельства настоящего дела и находя, с одной стороны, что вчера совершившийся факт с одним субъектом может сегодня совершиться
с другим, а с другой стороны, видя себя изъятым от «трушенья»[3] по особому какому-то снисхождению и вниманию к полтиннику,
мнением положил: хотя еврей и был виною пагубы писем, которые зарекомендовали бы меня очень почтенным людям; но, имея в виду, во-первых, предусмотрительность
еврейской натуры, во-вторых, то, что показание, погубившее мои письма, сделано хотя и без присяги, но на основании очевидного факта, то еврея*** считать свободным
от всякого обвинения, а дело сдать в архив моей памяти.
Вот они, Броды! – первое место полицейско-конституционного государства, благоденствующего под отеческим покровительством габсбургского дома. Шум, крик, движение,
немножко грязновато, как вообще в торговых городах, но жизни так много, что людей на улицах как будто больше, чем габсбургских орлов, торчащих чуть не на каждом
доме. Этот орел навешивается здесь над каждой лавочкой, где продается табак, составляющий правительственную регалию. Оттого город или, по крайней мере, его главные
улицы и испещрены орлами, а тут еще почта, некое судилище, комиссар, тоже все под орлами; ну, и выходит картинка весьма художественная. Вывески уже по-немецки и
по-польски; траурные платья продолжаются; на улицах слышен говор польский и немецкий, засыпаемый еврейским жаргоном; полиции нигде не видно.
Мы приехали в Броды в тот день, в который австрийское правительство подорвало репутацию книги, именуемой «Hendschel's Telegraph (Гендшелев телеграф)». В этом
сочинении, на странице 89, обозначено, что мальпосты из Брод в Лемберг отходят в семь часов вечером. Приехав около полудня, я тотчас же побежал за билетом.
– На завтра? – спросил меня чиновник, нимало не похожий на немца.
– Нет, на сегодня.
– Дилижанс ушел уже.
– А в семь часов вечером?
– Не пойдет.
– Как же вот тут напечатано… – полез было за немецкой книгой.
– Сегодня изменено.
– Так это в первый раз дилижанс отправился утром, а не вечером?
– В первый.
Вот тебе и раз. Вся моя надежда на сочинение Гендшеля рухнула. Первый блин стал комом в горле.
– Что стоит пара лошадей до Львова?
– 24 австрийских гульдена.
– Да за повозку три рейнских, – отозвался по-польски другой чиновник.
– Итого двадцать семь?
– Двадцать семь.
У грязного подъезда Hotel de Russie ожидали меня две еврейки в париках и странных головных уборах из жемчуга. Это «wekslarki» (менялки). Как ворон крови, они стерегут
российского славянина на том пункте, где государственные кредитные билеты его отечества перестают быть ходячею монетою, деньгами или меновыми торговыми знаками, как
любят у нас выражаться люди, слыхавшие о существовании «своекорыстной» науки, известной под именем «политической экономии».
Торг мы повели отчаянный. Я отстаивал цену русского бумажного рубля с большим патриотизмом и говорил с неподдельным жаром; но дщери Израилевы победили меня и за
русский бумажный рубль дали по 1 гул<ьдену> 71 крейц<еру> австр<ийскому>, а за наполеондоры (20 фр<анков>) взяли по 5 р. 80 к. Красноречие не помогло; я обратился
было к банкиру – еще хуже; так и разменял, как дали.
Только что ушли «wekslarki», явился еврей в высокой шляпе, с предложением ехать в его карете до Львова. Карета покойная, лошади хорошие, цена сподручная (18 рейнских):
решились ехать и потребовали обед. Вкусный обед с пивом обошелся по 85 крейцеров.[4] У нас, где хлеб вольный, дрова дешевле
и мясо дешевле здешнего, за эту цену так не пообедаешь. Мечтаю спать в карете целую ночь.
Злочев, ночью с 14-го на 15-е октября.
Если бы с нами был знахарь, обирающий крестьян в селе Пузееве, состоящем в Кромском уезде Орловской губернии, то он бы поклялся небом, землею и преисподнею, что на
нас напущено либо по воде, либо по ветру. Во-первых, в ту минуту, как мы подошли к карете, раздавая медные крейцеры окружившим нас нищим, подданным императора
Франца-Иосифа, нам напомнили, что наши паспорты еще у комиссара, а комиссар пообедал и лег спать. Привычка, конечно, очень похвальная для каждого немца, но весьма
неудобная для проезжего, занесшего уже ногу в карету.
– И долго проспит ваш комиссар? – спросил я еврея.
– О… долго.
– А как?
– Часа три.
– А нельзя его разбудить?
– Как можно! Как можно!
Я решился на отчаянное средство: пошел к комиссару и умышленно завел громкий спор с немкой, доказывавшей мне противоестественность моего требования относительно
поднятия австрийского чиновника.
Результатом разговора, в котором я возвышал голос, по мере того как немка понижала свой, давая мне тем самым заметить, что я, как говорил Абдулин, «не по поступкам
поступаю», вышло такое «исполнение желаний», которого не предскажет ни одна ворожея. Отворилась дверь, и сам комиссар, в колпаке и в халате, ткнул мне паспорты,
проговорив желчно: «Берите, берите». Евреи, окружавшие карету, приветствовали мое победное возвращение таким милым голосом, с которым не может сравниться крик целой
гусиной стаи, лежащей с вывихнутыми крыльями в ожидании, пока человеческая рука очертит кровавый рубец поперек длинной шеи. В карете ожидал новый сюрприз. На
передней лавочке, насупротив моего уступчивого спутника, помещался какой-то узловатый немец, в желтой ермолке с козырьком. На шее у него был огромный вязаный шарф
из зеленой шерсти.
– Кого это еще нам впаковали? – спросил я еврея, обязавшегося везти только нас двоих в карете.
– Это ничего, добрый человек, хороший человек.
– Да мы ведь вдвоем наняли карету.
– Ну, а что, третий мешает?
– Спать мешает, ноги протянуть мешает.
– Протянуть?
– Да.
– Зачем же их протягивать?
Нечего делать, уселись втроем.
Только что тронулись – остановка. Евреи кричат, машут руками, ткают палками в воздухе, потом что-то зашумело сзади кареты, и мы тронулись. Через полчаса снова
остановка, снова крик, движение на запятках, и снова тронулись. Через десять минут остановка, и еврей-кучер полез с козел платить за шоссе, а через другие десять
минут мы остановились перед домом очень гнусного вида. Рядом с нами стояла повозка, запряженная двумя лошадьми в краковских хомутах. Пассажиры, мужчина лет сорока и
довольно красивая женщина с ребенком на руках, стояли возле, а австрийский солдат, в сером мундире с зеленым воротником, пырял железным щупом во все стороны пустого
экипажа. Австрийский щуп ни видом, ни достоинством не отличается от щупа, предъявляемого проезжающему слугами русских питейных откупов.
– Извольте выйти, – сказал нам австрийский воин, окончив зондирование краковской повозки.
Мы вышли.
– Пожалуйте к комиссару наверх.
– Зачем?
– Так нужно.
– Да зачем же?
– Идите, – вполголоса сказал наш фурман.
Мы, однако, не пошли.
– Так стаскивай вещи, – закричал солдат. Несколько евреев выскочили, как из земли, и потащили наши чемоданы. Вышел комиссар; потребовали ключей, и начался досмотр.
В моем чемодане нашли словарь, избранные стихотворения Гейне и небольшую тетрадку с напечатанными сочинениями русских и польских писателей. Вертели, шептались и
положили назад. У немца нашли два законопреступных мешка с табачными семенами и долго думали, подлежат ли они конфискации. Карету осмотрели до последнего уголка
и даже не пощадили сумки, которая висела у меня на плече. Дул сильный ветер и заносил капли дождя на платформу, где перетряхивали наши чемоданчики. Досада и злость,
какой я никогда не испытывал, просто душила меня, а досмотр все продолжался. Когда взялись за мою сумку, то я вышел из себя. Как-то особенно гадко, когда чувствуешь
прикосновение полицейской руки, которую нельзя оттолкнуть от себя. Бессильная злоба мучительна.
– Не знаете, где искать, – сказал я австрийскому вахмистру.
– Где же? – спросил он очень серьезно.
– А уж это не ваше дело.
– Милостивый государь, здесь не шутят! – важно заметил вахмистр.
– Я и не думаю с вами шутить, милостивый государь мой! – Вахмистр опять озлобленно бросился к пустым ящикам кареты. Из трех ящиков один был заперт, а ключ, как
водится, потерян; разломали крышку и ничего не нашли.
– Как они не изобретут еще машинки, чтобы смотреть в мозги человеческие? – сказал мне мой товарищ по-польски.
– Мозги ваши знают, не беспокойтесь, – ответил вахмистр, чистым польским языком.
– А, так вы поляк?
– К услугам вашим, – отвечал вахмистр, иронически улыбаясь и прикладывая руку к своему австрийскому колпаку.
– Поздравляем.
– Что ж нам-то.
– Кому?
– Нам, – говорил еврей, потрошивший наш чемодан, указывая на сотрудников по этой операции.
– За что?
– Что досматривали.
Нет, это уж выше человеческих сил. Христос, идеал человеческого совершенства, заповедал нам прощать людям оскорбления, не мстить им и молиться за них; но платить
трудовые деньги за получаемые пощечины, за обыск, сравнивающий честного гражданина с вором, – нет, это уж через край много.
– Получайте, друзья мои, от тех, кому нужна ваша служба.
За шоссе здесь платится особо, за каждые две мили. Это многим не нравится, потому что каждые две мили (14 верст) приходится расплачиваться, но зато это удобно в
другом отношении. Во-первых, у нас человек очень часто платит за 200 верст шоссе, по которому он не проехал и 20-ти. Так, например, во всякую мою поездку домой я еду
по курскому шоссе 17 верст, а с меня требуют за все расстояние от Кром до Фатежа, и понеже сие обходится очень дорого, то изобретен очень удобный «фортель»,
состоящий в том, что часовому, вместе с подорожною, вручается двугривенный, и он кричит: «Казенна! Подвись!» Отсюда шоссе не приносит казне тех выгод, которые оно
должно приносить, и отсюда же место начальника шоссейной заставы, например, между Орлом и Москвою, считается золотым дном. Одна из моих милых спутниц, состоящая, по
собственному ее выражению, «в расстройстве с мужем», уверяла, что ее брат, заведывающий одною из застав на орловско-московском шоссе, получает в год «5000 рублей
серебром безгрешного дохода». Я видел сам эти доходы в другом месте и аналогически допускаю возможность цифры, определенной дамою, состоящею «в расстройстве с
мужем». В Австрии, по-моему, это дело ведется лучше и для казны, и для народа, и я от всего сердца порадовался бы, если бы наши шоссейные сборы сдали в аренду мелкими
участками, например по 15–30 верст. Все эти офицеры, все эти солдаты, содействующие переходу казенных доходов в карманы чиновников, занялись бы делом, а казна, при
помощи конкуренции, узнала бы настоящую цифру доходов, которые могут ей дать выстроенные шоссе. Народу, ездящему по дорогам, легче, а казне и легче, и доходнее.
Прижимок же тут никаких быть не может, потому что это не питейный откуп: участки растянуть нельзя, и цены выше установленной никто не даст; но, несмотря на то,
предприимчивые люди найдут еще хороший заработок из сумм, похищаемых нынче у казны систематическим плутовством на русских шоссейных заставах.
В Злочев мы приехали уже при огнях. При огне Злочев смотрит довольно живо и весело. Выходя из кареты, мы увидели, что сзади экипажа у нас сидят два еврея. Это
пассажиры, взятые фурманом в минуты остановок во время выезда из Брод. Таким образом, сдав карету нам двоим, фурман везет пятерых, из которых один сидит у нас на
носу, мешает протянуть ноги и наслаждаться беседою без немецкого свидетеля.
– Зачем вы насаживаете людей на зад? – спросил мой товарищ еврея.
– Разве они вам мешают?
– Лишняя тяжесть; мы хотим ехать скорее, а не тащиться в карете с шестью седоками на тройке.
– Не беспокойтесь, я здесь возьму четвертую лошадь.
– Хорошо, если это будет правда.
– Ей-богу.
– Ну, посмотрим.
Пошли в пивную (Bier-Halle). Там долго слушали разговор австрийского офицера с польским паном и чиновником из поляков. Разговор не касался материй очень важных.
Польский пан дрессировал черного кобеля, а польский чиновник, глядя на ученые труды пана, рассуждал о достоинстве собачьих пород вообще, а австрийских и польских в
особенности. Вспоминали даже и про русских собак, но мне кажется, что не отдавали им должной справедливости. Я, впрочем, в собаках ничего не понимаю, и Ноздрев
непременно обозвал бы меня малопристойным именем «фетюка». Но мой сопутник, зараженный поэтическим недугом, не стесняясь незнанием дела, о котором шла речь, написал
на моей старой подорожной:
Chocbys pojechal az na swiata kres,
Jednaka cnota i cena jednaka:
Czy Hundniem?ecki, czy russkasobaka,
Czy polskipies.
(Zloczоw, 14 pazdzier. 1862)[5]
Я с ним не спорил и в простоте души моей думаю, что он совершенно прав.
Было еще рано; еврей и не думал запрягать лошадей, а хотелось где-нибудь хоть какую попало газетку. Оказалось, что недалеко есть польская ресторация, получающая
какую-то львовскую газету. Заказав себе ужин, засели читать, что делается на белом свете, в стороне от дороги между Злочевым и Радзивиловым.
А что это за народ евреи! Мы выехали едва в половине третьего и не поглядели, на чем мы едем. Утром у корчмы оказалось, что четвертой лошади наш фурман не запряг,
но зато посадил еще двух еврейчиков, одного сзади, а другого с собою на козлы. Что за привычка надувать на каждом шагу! Точно, как ярославские извозчики.
Источник: Лесков Н. С. Из одного дорожного дневника // Северная пчела. – 1862. – №№ 334 – 351.
Продолжение: 15-го октября, Львов >>> _____________________
1. «Из одного дорожного дневника» –
в газете «Северная пчела». В очерке изображены западные территории России того времени (Броды, Вильно, Корец, Пинск, Пружаны, Ровно и др.), показаны нравы, проблемы различных социальных,
этнических, гендерных групп.
За всю жизнь Лесков путешествовал только трижды, но это были неспешные, обстоятельные маршруты, давшие писателю возможность отметить наиболее примечательные детали
заграничной жизни и сопоставлять их с русским бытом.
В 1862 году Лесков впервые уезжает заграницу. Результатом поездки стал ряд публицистических очерков и писем "Из одного дорожного дневника" 1862 – 1863) и "Русское
общество в Париже" (1863). (вернуться)
2. Дайте рейнского... – рейнский талер, или флорин. (вернуться)
3. От слова «трусить», «трясти». (вернуться)
4. 1 рубль=171 крейцеру (по сегодняшнему бродскому курсу). (вернуться)
5. Поезжай хоть на край света, –
Одно достоинство и цена одна,
Будь то Hund немецкий, русская собака
Или польский pies. (Злочев, 14 октября 1862 г. (Польск.) (вернуться)
в начало страницы
|