Цейтлин А. Г. Примечания
к «Фрегату "Паллада"»
Энгельгардт Б. М. Кают-компания
фрегата «Паллада»
Гуськов С. Н. Сувениры путешествия
Портрет И. А. Гончарова
работы И. П. Раулова. 1868
Иллюстрация Б. К. Винокурова
к главе «Сингапур»
|
|
Гончаров Иван Александрович
(1812 – 1891)
ФРЕГАТ «ПАЛЛАДА» [1]
<<< СОДЕРЖАНИЕ
Том второй
V
МАНИЛА
От Лю-чу до Манилы
<<< Начало очерка
В тагальских деревнях между хижинами много красивых домов легкой постройки — это дачи горожан, которые бегут сюда, между прочим, тотчас после первых приступов
землетрясения, как сказал мне утром мсье Демьен. Здесь нечему раздавить человека: всё из жердочек, из прутьев; стен нет: место их занимают окна, задвигаемые
посредством жалюзи. Жалюзи открывались к вечеру и обнаруживали внутренность домов. У тагалов нечего смотреть: несколько посуды для приготовления пищи, лавки и
семейство, сидящее на полу. Хижины строятся на подставках для защиты от периодически разливающихся рек, от дождей; под хижиной помещаются свиньи, куры, всё домашнее
хозяйство. Побогаче хижины окружены двориками, огороженными бамбуком, а чаще кустами бананов. Во многих хижинах я видел висящие мундиры, а иногда и сам смуглый воин
из тагалов, вроде Отелло, сидел тут же среди семейства.
Да, прекрасны окрестности Манилы, особенно при вечернем солнце: днем, в полдень, они ослепительны и знойны, как степь. Если б не они, не эта растительность и не
веселый, всегда праздничный вид природы, не стоило бы, кажется, и ездить в Манилу, разве только за сигарами.
Мы въехали в город с другой стороны; там уж кое-где зажигали фонари: начинались сумерки. Китайские лавки сияли цветными огнями. В полумраке двигалась по тротуарам
толпа гуляющих; по мостовой мчались коляски. Мы опять через мост поехали к крепости, но на мосту была такая теснота от экипажей, такая толкотня между пешеходами, что
я ждал минут пять в линии колясок, пока можно было проехать. Наконец мы высвободились из толпы и мимо крепостной стены приехали на гласис и вмешались в ряды
экипажей.
Где это я? Под Новинским или в Екатерингофе 1-го мая? По гласису тянутся две аллеи больших широколиственных деревьев; между аллеями, по широкой дороге, движется бесконечная нить двуместных и четвероместных колясок, с синьорами и синьоринами, с джентльменами, джентльменками, и огибает огромное пространство от предместий, мимо крепости, до самого взморья. На берегу залива собралось до сотни экипажей: гуляющие любовались морем и слушали прекрасную музыку. Играли полковые музыканты. Я остановился послушать знакомые мотивы из опер и незнакомые польки, мазурки. Многие мужчины — в белом, исключая львов: те — в суконном платье и черных шелковых шляпах. Весь шик заключается в том, чтоб — хоть задохнуться, да казаться европейцем, не изменять европейского костюма и обычаев. Женщины-испанки — все с открытой головой и даже без мантильи; англичанки и американки в шляпках. Лиц не видать: темно. Местами расставлены жандармы в треугольных шляпах, темных мундирах с белою перевязью, верхом на небольших, но крепких, коренастых лошадях. Порядок строгий; ни одна коляска не смеет обогнать другую, ни остановиться в рядах.
Это и есть знаменитое кальсадо, или гулянье, о котором говорил мсье Demien.
Проехав раза два по нем взад и вперед, я отправился в отель. Кальсадо не уйдет; да хоть бы и ушло — не беда: это та же Москва, Петербург, Берлин, Париж и т. д. В
фонде уж опять накрыт длинный стол, опять заставили его двадцатью блюдами, всё почти теми же, что и за обедом, кроме супа. Это называется пить чай, а чаю не видать.
Вскоре, один за другим, собрались все — и наши и чужие. Завязался живой и шумный разговор, рассказ, кто что видел, слышал. Я ушел на балкон и велел туда принести
себе чай. Боже мой, какая микстура! Полухолодный, темный и мутный настой, мутный от грязного сахарного песку. В Маниле родится прекрасный сахар и нет ни одного завода
для рафинировки. Всё идет отсюда вон, больше в Америку, на мыс Доброй Надежды, по китайским берегам, и оттого не достанешь куска белого сахару. Нужды нет, что в
двух шагах от Китая, но не достанешь и чашки хорошего чаю. Я убеждаюсь более и более, что иностранцы не знают, что такое чай, и что одни русские знают в нем толк.
Ночь была лунная. Я смотрел на Пассиг, который тек в нескольких саженях от балкона, на темные силуэты монастырей, на чуть-чуть качающиеся суда, слушал звуки
долетавшей какой-то музыки, кажется арфы, только не фортепьян, и женский голос. Глядя на всё окружающее, не умеешь представить себе, как хмурится это небо, как
бледнеют и пропадают эти краски, как природа расстается с своим праздничным убором.
«Ваше высокоблагородие! — прервал голос мое раздумье: передо мной матрос. — Катер отваливает сейчас; меня послали за вами». На рейде было совсем не так тихо и
спокойно, как в городе. Катер мчался стрелой под парусами. Из-под него фонтанами вырывалась золотая пена и далеко озаряла воду. Через полчаса мы были дома.
24-го февраля.
Я уж давно живу у Демьена в отели. Наши приезжают утром и к вечеру возвращаются на фрегат. На другой день прихода нашего хотел было я перебраться в город, но к нам приехали с визитом испанцы. Дома были только вахтенный офицер да еще очень немногие, кого удерживала служба. Я с Фаддеевым укладывался у себя в каюте, чтоб ехать на берег; вдруг Крюднер просунул ко мне голову в дверь. «Испанцы едут», — сказал он. «Бог с ними!» — отвечал я. «Примите их, сделайте одолжение», — просил он. «Что я с ними буду делать?» — «А я еще меньше вас». Но разговаривать было некогда: на палубу вошло человек шесть гидальго, но не таких, каких я видел на балконах и еще на портретах Веласкеца и других; они были столько же гидальго, сколько и джентльмены: все во фраках, пальто и сюртуках, некоторые в белых куртках. «Commendante de bahia!» — сказал мне один из гидальго, показывая на высокого и красивого мужчину с усами. Но «commendante de bahia» ни по-французски, ни по-английски не говорил, по-русски ни слова, а я знал по-испански одно: fonda, да, пожалуй, еще другое — muchacho, которое узнал в отеле и которое значит мальчик. Теперь к моему лексикону прибавились еще два слова: fuego — огонь, anda — пошел! К счастью, с ним были, между прочим, два молодые человека, которые, хотя очень дурно, но зато очень скоро говорили по-французски. Один Vincento d’Abello, сын редактора здешней газеты, сборщика податей тож, другой Carmena, оба они служили и по редакции и по сбору податей.
Я до сих пор имею темное понятие о том, что такое «commendante de bahia» — начальник залива в переводе. Вчера утром уж был у нас какой-то капитан над портом, только
не этот. Что ж это еще? Им показали фрегат, вызвали музыку, угощали чаем, только не микстурой, а нашим, благовонным чаем. Они заговорили о турках, об англичанах, о
синопском деле, о котором только что получено было известие. А я им о Коррехидоре, острове, лежащем у входа в залив, потом о сигарах. Они обещали мне полное
покровительство для осмотра фабрики и для покупки сигар.
Только на другой день утром мог я переселиться в город. Приехал барон Крюднер с берега с каким-то китайцем. Но какой молодец этот китаец! большие карие глаза так и
горят, лицо румяное, нос большой, несколько с горбом. Они проходят по палубе и говорят чистейшим французским языком. «Вот французский миссионер, живущий в Китае», —
сказал барон, знакомя нас. Мне объяснилось вчерашнее явление за городом. «Вы здесь не одни, — сказал я французу, — я видел вчера кого-нибудь из ваших, тоже в
китайском платье, с золотым наперсным крестом...» — «Круглолицый, с красноватым лицом и отчасти носом... figure rubiconde?»[2] —
спросил француз. «Да, да!» — «Это наш епископ, monseigneur Dinacourt, он заведывает христианами провинции Джеджиан (или Чечиан, или Шешиан) в Китае; теперь приехал
сюда отдохнуть в здешнем климате: он страдает приливами к голове. Хотите побывать у него? Он будет очень рад и сам явится к вам». — «Очень рады». — «И к испанскому
епископу». — «Мы бы очень желали... особенно интересно посмотреть здешние монастыри». — «И прекрасно: monseigneur Dinacourt живет сам в испанском монастыре. Завтра
или — нет, завтра мне надо съездить в окрестности, в pueblo,[3] — послезавтра приезжайте ко мне, в дом португальского
епископа; я живу там, и мы отправимся».
Отель был единственное сборное место в Маниле для путешественников, купцов, шкиперов. Беспрестанно по комнатам проходят испанцы, американцы, французские офицеры, об
одном эполете, и наши. Французы, по обыкновению, кланяются всем и каждому; англичане, по такому же обыкновению, стараются ни на кого не смотреть; наши делают и то и
другое, смотря по надобности, и в этом случае они лучше всех.
Мне не раз случалось слышать упреки, что мы не очень разговорчивы в публичных местах с незнакомыми, что вот французы любезнее всех и т. п. Справедливы ли такие упреки?
Для чего навязывать какому-нибудь народу черту, какой у него нет в нравах? Англичане вовсе не говорят в публичных местах между собою. «Оттого у них и скучно, в их
собраниях», — скажете вы. Совершенно справедливо: едешь ли по железной дороге, сидишь ли в таверне, за обедом, в театре — молчание. Но зато англичане не беспокоят
друг друга в публичных местах. Уважение к общественному спокойствию простерто до тонкости и... действительно до скуки. А вот мой приятель, барон Крюднер, воротяся из
Парижа, рассказывал, что ему на парижской дороге, в одном вагоне, было до крайности весело, а в другом до крайности страшно. В последний забралось несколько чересчур
разговорчивых и «любезных» людей: одни пели, другие хохотали, третьи курили; но были и такие, которые не пели, не хохотали и не курили. Беспрестанно слышалось:
«Laissez-moi tranquille, je veux dormir». — «Dormez, si vous pouvez. Quant à moi, j’ai payé mon argent aussi bien que vous, je veux chanter». — «Au diable les
fumeurs!» — «Tenez-vous tranquille ou bien je vous dirai deux mots...»[4]
Уж не знаю, что хуже: молчать или разговаривать вот этак? Впрочем, если заговоришь вот хоть с этим американским кэптеном, в синей куртке, который наступает на вас
с сжатыми кулаками, с стиснутыми зубами и с зверским взглядом своих глаз, цвета морской воды, он сейчас разожмет кулаки и начнет говорить, разумеется, о том, откуда
идет, куда, чем торгует, что выгоднее, привозить или вывозить и т. п. Болтовни, острот от него не ждите. От француза вы не требуете же, чтоб он так же занимался
своими лошадьми, так же скакал по полям и лесам, как англичане, ездил куда-нибудь в Америку бить медведей или сидел целый день с удочкой над рекой... словом, чтоб
был предан страстно спорту. «Этот спорт, — заметил мне барон Крюднер, которому я всё это говорил, — служит только маской скудоумия или по крайней мере неспособности
употребить себя как-нибудь лучше...» Может быть, это правда; но зато как англичане здоровы от этих упражнений спорта, который входит у них в систему воспитания
юношества!
Мы пошли ходить по лавкам, накупили тонких соломенных шляп и сигарочниц. Заметив большое требование, купцы, особенно китайцы, набивали цену на свой товар. Дюжину посредственных сигарочниц они продавали за три доллара — это еще дешево; но за другие, побольше, мягкие, тонкие и изящные, просили по три доллара за штуку и едва соглашались брать по полтора. Что может быть лучше манильской соломенной шляпы? Она тонка и гладка, как лист атласной почтовой бумаги, — на голове не слыхать — и плотна, солнце не пропекает через нее; между тем ее ни на ком не увидишь, кроме тагалов да ремесленников, потому что шляпы эти — свое, туземное изделье и стоит всего доллар, много полтора. Львы носят черные шелковые, как я сказал; просто джентльмены — низенькие некрасивые шляпы, грубой китайской соломы, которые продаются по три доллара. Манила знаменита еще изделиями из волокон пины, ананасовых кореньев. Из этих волокон делают материи, вроде кисеи, легкие, прозрачные, и потом носовые платки, те дорогие лоскутки, которые барыни возят в вечерние собрания напоказ и в которые сморкаться не положено. Я долго не догадывался, что это за товар продает всякий день индианка на полу в галерее нашей отели. Около нее всегда толпились некоторые из женатых моих спутников.
Мы ходили из лавки в лавку, купили несколько пачек сигар — оказались дрянные. Спрашивали, по поручению одного из товарищей, оставшихся на фрегате, нюхательного
табаку — нам сказали, что во всей Маниле нельзя найти ни одного фунта. Нас всё потчевали европейскими изделиями: сукнами, шелковыми и другими материями, часами,
цепочками; особенно француз в мебельном магазине так приставал, чтоб купили у него цепочку, как будто от этого зависело всё его благополучие.
Измученные, мы воротились домой. Было еще рано, я ушел в свою комнату и сел писать письма. Невозможно: мною овладело утомление; меня гнело; перо падало из рук; мысли
не связывались одни с другими; я засыпал над бумагой и поневоле последовал полуденному обычаю: лег и заснул крепко до обеда.
После обеда мы с бароном Крюднером отправились в окрестности. По дороге мы останавливались в двух церквах. В одной — в предместии Бинондо, за мостом, да в другой — уже за городом, при въезде в индийские деревни. У ограды первой встретился нам иезуит в черной рясе, в черной шляпе с длинными-предлинными полями — вы знаете эту шляпу. Иезуит поклонился нам: «Don Basilio!» — протяжно пропел мой спутник, отдавая поклон. Церковь совсем нового стиля, чисто итальянского, без всякой примеси готического и мавританского. Внутренность расположена крестом. Образов меньше, нежели скульптурных изображений. Иисус Христос, в фиолетовой бархатной рясе, несущий крест, с терновым венком на голове, Божия Матерь с Младенцем — все эти изображения сделаны из воска, иные, кажется, из дерева. Я не скажу, чтоб это возбуждало благоговение... напротив. Вечерняя молитва кончилась, но в церкви было довольно молящихся. Несколько испанок в черных, метиски в белых мантильях и полосатых юбках; они стояли на коленях по две, по три, уткнувшись носами в книгу и совсем закрывшись мантильями. Напрасно мы ждали, не взглянут ли они кругом себя, но ни одна не шевельнулась, и мы не могли прочесть благоговения или чего-нибудь другого на лицах их. Мальчишки стояли на коленях по трое в ряд; один читал молитвы, другие повторяли нараспев, да тут же кстати и шалили, — всё тагалы; взрослых мужчин не было ни одного. Священник исповедовал мальчика лет десяти, который, стоя на коленях, шептал ему на ухо. Священник задумчиво слушал, и как долго: всё время, пока мы были в церкви! В другой церкви то же самое, только победнее. Ни одной испанки или метиски, всё тагалки. Также много деревянных фигур, работы очень грубой.
Мы вышли... Какое богатство, какое творчество и величие кругом в природе! Мы ехали через предместья Санта-Круц, Мигель и выехали через канал, на который выходят
балконы и крыльца домов, через маленький мостик, через глухие улицы и переулки на Пассиг.
Тут только увидал я, как велик город, какая сеть кварталов и улиц лежит по берегам Пассига, пересекая его несколько раз! После этого не удивишься, что здесь до ста
пятидесяти тысяч жителей. Мы остановились на минуту в одном месте, где дорога направо идет через цепной мост к крепости, мимо обелиска Магеллану, а налево... Ах,
как хорошо налево! Когда будете в Маниле, велите везти себя через Санта-Круц в Мигель: тут река образует островок, один из тех, которые снятся только во сне да
изображаются на картинах; на нем какая-то миньятюрная хижина в кустах; с одной стороны берега смотрятся в реку ряды домов, лачужек, дач; с другой — зеленеет луг,
за ним плантации. Что за картины! что за вечер! «А у нас-то теперь, — сказал я барону — шубы, сани, визг полозьев...» — «И опера», — договорил он. «Нет, Великий пост
и война!»
Мы помчались вдаль, но места были так хороши, что спутник мой остановил кучера и как-то ухитрился растолковать ему, что мы не держали ни с кем пари объехать окрестности как можно скорее, а хотим гулять. Мы поехали тихой рысью; кучер был, кажется, не совсем доволен, но зато лошади и мы с бароном совершенно счастливы. Места — что дальше, то лучше. Мальчишки бежали за коляской, прося милостыни: видно было, что они делали это из баловства. Взрослые стояли тут же, у своих хижин, и не просили ничего. Мне напомнило детство и наши провинции множество бумажных змей, которые мальчишки спускали за городом на каждом шагу. Только у нас, от одного конца России до другого, змеи всё одни и те же, с знаменитым мочальным хвостом и трещоткой, а здесь они в виде бабочек, птиц и т. п. Некоторые хижины едва походили на человеческое жилье. У иной подставки покривились так, что нельзя и угадать, как она держится. Из нее вылезет ребенок, выскочит курица или прыгнет туда же собака и сидит там рядом с цыпленком и с самим хозяином. В другом месте всё жилище состоит из очага, который даже нельзя назвать домашним, за отсутствием самого дома; на очаге жарится что-нибудь; около возится старуха; вблизи есть всегда готовый банан или гряда таро, картофелю. Здесь больше и не нужно.
Возвращаясь в город, мы, между деревень, наткнулись на казармы и на плац. Большие желтые здания, в которых поместится до тысячи человек, шли по обеим сторонам дороги.
Полковник сидел в креслах на открытом воздухе, на большой, расчищенной луговине, у гауптвахты; молодые офицеры учили солдат. Ученье делают здесь с десяти часов до
двенадцати утра и с пяти до восьми вечера.
Солдаты всё тагалы. Их, кто говорит, до шести, кто — до девяти тысяч. Офицеры и унтер-офицеры — испанцы. По всему плацу босые индийские рекруты маршировали повзводно;
их вел унтер-офицер, а офицер, с бамбуковой палкой, как коршун, вился около. Палка действовала неутомимо, удары сыпались то на голые пятки, то на плечи, иногда на
затылок провинившегося... Я поскорей уехал.
На кальсадо гулянье было в полном разгаре. Весь город приехал туда, а деревни пришли. Есть много хорошеньких лиц, бледных, черноглазых синьор с открытой головой и
волшебным веером в руках. Они отличаются от всех гордостью во взгляде, во всей позе, держат себя аристократически строго. Вот метиски — другое дело: они бойко
врываются, в наемной коляске, в ряды экипажей, смело глядят по сторонам, на взгляды отвечают повторительными взглядами, пересмеиваются с знакомыми, а может быть, и
с незнакомыми... Среди круга многие катались верхом, а по обеим сторонам экипажей, по аллее и по полю, шли непрерывной толпой тагалы и тагалки домой из гавани, с
фабрик, с работы. Некоторые женщины ехали на волах.
Вдруг раздался с колокольни ближайшего монастыря благовест, и всё — экипажи, пешеходы — мгновенно стало и оцепенело. Мужчины сняли шляпы, женщины стали креститься,
многие тагалки преклонили колени. Только два англичанина или американца промчались в коляске в кругу, не снимая шляп. Через минуту всё двинулось опять. Это «Angelus».
Мы объехали раз пять площадь. Стало темно; многие разъезжались. Мы поехали на Эскольту есть сорбетто, то есть мороженое.
В длинной-предлинной зале нижнего этажа с каменным полом, за длинным столом и маленькими круглыми столиками, сидели наши и не наши, англичане, испанцы, американцы,
метисы и ели мороженое, пили лимонад. Человек десять тагалов и один негр бросились на нас, как будто с намерением сбить с ног, а они хотели только узнать, чего мы
хотим. Я спросил того-другого, попробовал — нет, разве только тагалам впору есть такое мороженое. Кто приехал из Европы, тому трудно глотать этот подслащенный снег.
Я закурил сигару и пошел по Эскольте. Это лучшая улица здесь; она по вечерам ярко освещена и оживлена гуляющими высшего класса; они только вечером и посещают лавки.
Дома, после чаю, после долгого сиденья на веранде, я заперся в свою комнату и хотел писать; но мне, как и всем, дали ночник из кокосового масла. Он горел тускло и
наконец стал мерцать так слабо, что я почти ощупью добрался до кровати и залез под синий кисейный занавес. Он опускается под тюфяк и не раздвигается. Несмотря на эти
предосторожности, москиты пробираются за кисею, и если заберутся два-три, они так отделают, что на другой день встанешь с десятком красных пятен, которые не сходят
по нескольку дней. Я как-то на днях увидел, что из коридора вечером ко мне в комнату проползла ящерица, вершка в два длины, и скрылась, лишь только я зашевелился,
чтоб поймать ее. На другой день я пожаловался на нее мсье Демьену и просил велеть отыскать и извлечь ее вон. «Pourquoi?[5]
— спросил он своим отрывистым голосом, — il ne mord pas».[6] — «Так, да все-таки ведь это ящерица, гадина, так сказать, заползет
на постель — нехорошо». — «Напротив, очень хорошо, — сказал он, — у меня в постели семь месяцев жила ящерица, и я не знал, что такое укушение комара, — так она ловко
ловит их. И вас не укусит, когда она там, ни один комар...» — «Куда ж она делась потом?» — спросил я, заинтересованный историей ящерицы. «Околела». — «Как, сама
собой?» — «Нет, я во сне задавил ее». Меня в самом деле почти не кусали комары, но я все-таки лучше бы, уж так и быть, допустил двух-трех комаров в постель, нежели
ящерицу. Однако ж я ни разу не видал ее. «Вот скорпионы — другое дело, — говорил Демьен, — c’est très mauvais,[7] я часто находил их у
себя в кухне: с дровами привозили. А с тех пор, как топлю каменным углем, не видать ни одного».
«Какое наслаждение, после долгого странствования по морю, лечь спать на берегу в постель, которая не качается, где со столика ничего не упадет, где над вашей головой
не загремит ни бизань-шкот, ни грота-брас, где ничто не шелохнется!..» — думал я... и вдруг вспомнил, что здесь землетрясения — обыкновенное, ежегодное явление.
Избави Боже от такой качки!
Утром вам приносят чай, или кофе, или шоколад, когда вы еще в постели. Потом вы можете завтракать раза три, потому что иные завтракают, по положению, в десять часов, а другие в это время еще гуляют и завтракают позже, и всё это за полтора доллара. Вдобавок ко всему вы можете взять ванну, какую хотите. За теплую платите четыре реала, за холодную ничего — так написано в объявлении, выставленном в зале на стене. Вода прямо из Пассига. Ванны устроены на веранде, выходящей на двор. В первый раз меня привел muchacho, мальчик. «Где ж вода, aqua?» — спросил я. Он показал шнурок, сделал знак, что надо дернуть, и ушел. Я стал в ванну, под дождь, дернул за снурок — воды нет; еще — всё нет; я дернул из всей мочи — на меня упало пять капель счетом, четыре скоро, одна за другой, пятая немного погодя, шестая показалась и повисла. Как я ни дергал, не мог добыть больше. Досадно. Я оделся и пошел вон. Рядом, вижу, другая дверь; отворяю — точно такое же маленькое помещение для ванны, но ванны нет, а снурок есть, и лейка вверху для дождя. Есть ли только дождь? «Дай-ко я попробую здесь, — подумал я, — что за нужда, что ванны нет: тем лучше, пол каменный!» И точно так же стал под дождь. Только я дотронулся до снурка, на меня посыпался, сначала частый, крупный дождь и в минуту освежил меня. Я дернул сильнее, и дождь обратился в сплошной каскад. «Славно, чудесно!» — твердил я вслух, а сам всё подергивал снурок. На меня низвергались потоки; вверху, над потолком, раздавался рев и клокотанье, как будто вся река притекла к этому месту. «Ну, теперь довольно». Я перестал дергать, но вода не переставала течь, напротив, всё неистовее и неистовее вторгалась ко мне и обдавала облаком брызг и меня, и стены, и кресло, а на кресле мое белье и платье. «Что ж это такое будет?» — думал я, отыскивая с беспокойством, нет ли какой пружины остановить это наводнение. Ничего нет. Я дернул снурок в противную сторону, думая, что остановится; нет, пуще хлещет, только дотронешься. Я не знал, что делать: одеться нельзя; выйти — да как без платья? Мне уж приходило в голову забрать белье и платье да удариться бегом до своего нумера. Но всё это можно сделать в крайности, в случае пожара, землетрясения или когда вода дойдет разве до горла, а она еще и до колен не дошла. Я подумал, что мне делать, да потом наконец решил, что мне не о чем слишком тревожиться: утонуть нельзя, простудиться еще меньше — на заказ не простудишься; завтракать рано, да и после дадут; пусть себе льет: кто-нибудь да придет же. Я скрестил руки на груди, предоставив воде литься, сколько она хочет.
Минуты через три вдруг дверь начала потихоньку отворяться. «Muchacho!» — закричал я сердито. Вместо индийца показалось лицо Фаддеева. Как я обрадовался ему! «Ты как?»
— «Белье и платье принес вашему высокоблагородию». — «Уйми, братец, воду как-нибудь, — жаловался я ему, — смотри, ведь я тону». Фаддеев тут только вникнул в мое
положение и, верный своему характеру, предался необузданной радости. Напрасно он кусал губы — подавленный смех вырывался наружу, и он, раза два, под предлогом
остановить машину, дернул шнурок. «Нет, постой, ваше высокоблагородие, я цыгана приведу», — сказал он после тщетных усилий остановить воду. «Цыган» подергал как-то
снурок, сбегал в другую ванну, рядом, влезал зачем-то наверх, и вода остановилась.
Через час я, сквозь пол своей комнаты, слышал, как Фаддеев на дворе рассказывал анекдот о купанье двум своим товарищам. Я сказал Демьену, и он засмеялся. «Испортились
желобы у обеих ванн; надо поправить», — сказал он вскользь. «А давно испортились?» — спросил я. «Нет, нынешней зимой...» Опять мне пришло в голову, как в «Welch’s
hotel», в Капштате, по поводу разбитого стекла, что на нас сваливают вот этакие неисправности и говорят, что беспечность в характере русского человека: полноте, она
в характере — просто человека.
Наконец мы собрались пораньше утром, то есть часу в девятом, отдать визит молодым людям, Абелло и Кармена. Под этой учтивостью крылся умысел осмотреть королевскую
сигарную фабрику и купить сигар. Кучер привез нас в испанский город, на квартиру отца Абелло, редактора здешней газеты. Мы вошли под ворота, на крытый двор, и
очутились в редакции. В углу под навесом, у самых ворот, сидели двое или трое молодых людей, должно быть сотрудники, один за особым пюпитром, по-видимому главный,
и писали. Тут же неподалеку тагалы складывали листы только что отпечатанной газеты. Старший сотрудник говорил по-французски. Мы спросили Абелло и Кармена: он сказал,
что они уже должны быть на службе, в администрации сборов, и послал за ними тагала, а нас попросил войти вверх, в комнаты, и подождать минуту.
Мы вошли по деревянной, чистой, лощеной лестнице темного дерева прямо в бесконечную галерею-залу, убранную очень хорошо, с прекрасными драпри, затейливою новейшею мебелью. Везде уголки с диванами, пате, столики, уставленные безделками, как у редактора хорошего журнала. Тагалка встала из-за работы и пошла сказать о нас господам. Через минуту появилась высокая, полная старушка с седой головой, без чепца, с бледным лицом, черными, кротко мерцавшими глазами, с ласковой улыбкой, вся в белом: совершенно старинный портрет, бежавший со стены картинной галереи: это редакторша. Мы раскланялись и заговорили, она по-испански, мы сначала по-французски, потом по-английски, но это ровно ни к чему нас не повело или, пожалуй, повело к креслу только, которое указала старуха, прося сесть. Мы повторили опыт объясниться, но также безуспешно. Старушка наконец ушла, сказав нам что-то, вероятно прося подождать. Мы подождали минут пять, употребив это время на рассматривание залы. Между прочим, мы видели и тут в полу такие же щели, как и в фонде; потолок тоже весь собран из небольших дощечек, выбеленных мелом. Видно, землетрясения не шутят здесь и всех держат в постоянном страхе. Но эти наблюдения наскучили нам, и мы решились уйти.
На цыпочках благополучно выбрались мы из залы, сошли с лестницы и в дверях наткнулись на Абелло и Кармена. Они воротили нас, усадили, подали сигар, предлагая
позавтракать, освежиться, и потом показали вчерашнюю газету, в которой был сделан приятный отзыв о нашем фрегате, о приеме, сделанном там испанцам, и проч. Мы
напомнили им обещание показать нам фабрику и помочь купить сигар. Абелло пошел к своему отцу и, воротясь, велел закладывать карету. Он почти насильно усадил нас туда,
вместе с собой и Кармена, а нашему кучеру велел ехать за нами.
Фабрика — огромное квадратное здание в предместии Бинондо в два этажа, с несколькими флигелями, пристройками, со многими воротами и дверями, с большим двором внутри.
У главных ворот Абелло поговорил с караульными, и те нас — не пустили. Тут подъехал таможенный офицер верхом; Абелло обратился к нему — и тот не пустил. «Этого можно
бы добиться и без протекции», — заметил я барону. Все говорили, что надо иметь билет от фабричной дирекции. Мы отправились туда, к счастью недалеко, и, после
хождения по разным комнатам и отделениям, наконец получили записку и отправились. Тут еще караульные стали передавать ее из рук в руки, оглядывать со всех сторон,
понесли вверх, и минут через пять какой-то старый тагал принес назад, а мы пока жарились на солнце. Впрочем, это последнее обстоятельство относилось более к кучеру
и лошадям, потому что сами мы сидели в карете. Тагал пригласил нас идти; с нами пошел еще один из караульных.
По мере того как мы шли через ворота, двором и по лестнице, из дома всё сильнее и чаще раздавался стук как будто множества молотков. Мы прошли несколько сеней,
заваленных кипами табаку, пустыми ящиками, обрезками табачных листьев и т. п. Потом поднялись вверх и вошли в длинную залу с таким же жиденьким потолком, как везде,
поддерживаемым рядом деревянных столбов.
В зале, на полу, перед низенькими, длинными, деревянными скамьями, сидело рядами до шести- или семисот женщин, тагалок, от пятнадцатилетнего возраста до зрелых лет:
у каждой было по круглому, гладкому камню в руках, а рядом, на полу, лежало по куче листового табаку. Эти дамы выбирали из кучи по листу, раскладывали его перед
собой на скамье и колотили каменьями так неистово, что нельзя было не только слышать друг друга, даже мигнуть. Сколько голов повернулось к нам, сколько черных
лукавых глаз обратилось на нас! Все молчали, никто ни слова, но глазами действовали сильно, а руками еще сильнее. Вероятно, они заметили, по нашим гримасам, что
непривычным ушам неловко от этого стука, и приударили что было сил; большая часть едва удерживала смех, видя, что вместе с усиленным стуком усилились и
страдальческие гримасы на наших лицах. Это для них было неожиданным развлечением, кокетством в своем роде.
Молодые мои спутники не очень, однако ж, смущались шумом; они останавливались перед некоторыми работницами и ухитрялись как-то не только говорить между собою, но и
слышать друг друга. Я хотел было что-то спросить у Кармена, но не слыхал и сам, что сказал. К этому еще вдобавок в зале разливался запах какого-то масла, конечно
табачного, довольно неприятный.
Но вот уж мы выходим из залы. «Сейчас это кончится», — утешал я себя: мы в самом деле вышли, но опять в другую, точно такую же залу, за ней, в дальней перспективе,
видна была еще зала; с каждым нашим шагом вперед открывались еще и еще. «Да сколько же тут женщин?» — спросил я, остановившись в маленьком пустом промежутке между
двух зал. «От восьми до девяти тысяч», — сказал Абелло. «Что вы!» — «Да. Нынешний губернатор хочет увеличить и улучшить фабрику: очень выгодно». — «Восемь-девять
тысяч!» — повторил я в изумлении, глядя на эти большею частью недурные головки и коричневые лица, сидевшие плотными рядами, как на смотру.
Во всех залах повторялся тот же маневр при нашем появлении: то есть со стороны индианок — сначала взгляды любопытства, потом усиленный стук и подавляемые улыбки, с
нашей — рассеянные взгляды, страдальческие гримасы и нетерпение выйти. Впрочем, на фабрике соблюдается строгое приличие. Индианки не смеются, не разговаривают: им
предоставлено только право стучать. Говорят, они тут очень скромно ведут себя: для этого приняты все меры. Кроме двух-трех старых тагалов да двух-трех
чиновников-надзирателей, тут нет ни одного мужчины.
В других комнатах одни старухи скатывали сигары, другие обрезывали их, третьи взвешивали, считали и т. д. Мы не ходили по всем отделениям: довольно и этого образчика.
В последней комнате, перед выходом, за бюро сидел альфорадор, заведывающий одним из отделений. Он говорил по-английски и прежде всего, узнав, что мы русские, сказал,
что есть много заказов из Петербурга, потом объяснил, что он, несколько месяцев назад, выписан из Гаваны, чтоб ввести гаванский способ свертывать сигары вместо
манильского, который оказывается по многим причинам неудобен. Он сказал, что табак манильский отнюдь не хуже гаванского и что здесь только недостает многих приемов
приготовления и, между прочим, свертка нехороша. Он много важности придавал свертке, говорил даже, что она изменяет до некоторой степени вкус самого табаку. «Вот
две сигары одного табаку и разных сверток, попробуйте, — сказал он, сунув нам в руки по два полена из табаку, — это лучшие сорты, одна свернута по-гавански, круче
и косее, другая по-здешнему, прямо. Одна сделана сегодня, другая вчера», — заключил он, как будто для большей похвалы сигарам.
Я вертел в руках обе сигары с крайнею недоверчивостью: «Сделаны вчера, сегодня, — говорил я, — нашел чем угостить!» — и готов был бросить за окно, но из учтивости
спрятал в карман, с намерением бросить, лишь только сяду в карету. «Нет, нет, покурите», — настаивал альфорадор. Нечего делать, я закурил — и вдруг заструился легкий
благовонный дым. Сигара, к удивлению моему, закурилась легко, табак был прекрасный, хотя пепел и не совсем бел. «Да это прекрасная сигара! — сказал я, — нельзя ли
купить таких?» — «Нет, это гаванской свертки: готовых нет, недели через две можно, — прибавил он тише, оборачиваясь спиной к нескольким старухам, которые в этой же
комнате, на полу, свертывали сигары, — я могу вам приготовить несколько тысяч...» — «Мы едва ли столько времени останемся здесь. Отчего ж их в магазине нет?» — сказал
я. «Здешние женщины привыкли к своей свертке и оттого по гаванскому способу работают медленно. Вот теперь покурите другую сигару, здешней свертки». Я закурил, и та
хороша, хотя в самом деле не так, как первая: или это так показалось, потому что альфорадор подсказал. «Ну нельзя ли хоть таких?» — спросил я. «Таких и гораздо меньше,
второго сорта, вы найдете в магазине». — «А обрезанных с обеих сторон сигар можно найти там?» — «Чирут? Plenty, o, plenty (много)! — отвечал он, — то третий и
четвертый сорт, обыкновенные, которые все курят, начиная от Индии до Америки, по всему Индийскому и Восточному океанам».
В самом деле, мы в Сингапуре, в Китае других сигар, кроме чирут, не видали. Альфорадор обещал постараться приготовить сигары ранее двух недель и дал нам записку для
предъявления при входе, когда захотим его видеть. Мы ушли, поблагодарив его, потом г-д Абелло и Кармена, и поехали домой, очень довольные осмотром фабрики, любезными
испанцами, но без сигар.
Дома мы узнали, что генерал-губернатор приглашает нас к обеду. Парадное платье мое было на фрегате, и я не поехал. Я сначала пожалел, что не попал на обед в испанском
вкусе, но мне сказали, что обед был длинен, дурен, скучен, что испанского на этом обеде только и было, что сам губернатор да херес. Губернатора я видел на прогулке,
с жокеями, в коляске, со взводом улан; херес пивал, и потому я перестал жалеть.
Вечером я предложил в своей коляске место французу, живущему в отели, и мы отправились далеко в поле, через С.-Мигель, оттуда заехали на Эскольту, в наше вечернее
собрание, а потом к губернаторскому дому на музыку. На площади, кругом сквера, стояли экипажи. В них сидели гуляющие. Здесь большею частью гуляют сидя. Я не
последовал этому примеру, вышел из коляски и пошел бродить по площади.
Какой вечер! что за вид! Церковь и ратуша облиты были лунным светом, а дворец прятался в тени; бронзовая статуя стояла, как привидение, в блеске лунных лучей. Как
кроток и мягок этот свет, какая нега в теплом воздухе — и вдобавок ко всему — прекрасная музыка. Здесь восемь полковых оркестров и, кроме того, множество частных —
до трехсот, сказал кто-то: пошутил, верно. А кто знает, может быть, и правда. Говорят, здесь только и делают, что танцуют, и нам бы предстояло множество вечеров
и собраний, если б мы пришли не постом. Танцуют, здесь! Вот, говорят, с инквизицией уничтожились все пытки в Испании! Нет, не все! Даже музыкой заниматься — и то
жарко, а они танцуют!
Музыканты все тагалы: они очень способны к искусствам вообще. У них отличный слух: в полках их учат будто бы без нот. Не знаю, сколько правды во всем этом, но знаю
только, что игра их сделала бы честь любому оркестру где бы то ни было — чистотой, отчетливостью и выразительностью.
Оркестры, один за другим, становились у дворца, играли две-три пьесы и потом шли в казармы.
Играли много, между прочим из Верди, которого здесь предпочитают всем, я не успел разобрать почему: за его оригинальность, смелость или только потому, что он новее
всех.
Последний оркестр, оглашая звуками торжественного марша узкие, прятавшиеся в тени улицы, шел домой. Экипажи зашевелились и помчались по разным направлениям. Мы с
французом выехали из крепости опять на взморье, промчались по опустевшему кальсадо и вернулись в город. Он просил у одного дома выпустить его:
«J’ai une petite visite à faire»[8] — пропел он своим фальцетто и скрылся в дверь. В это же время вверху, у окна, мелькнул очерк женской головы и
захлопнулось жалюзи... Я никого не застал в отели: одни уехали на рейд, другие на вечер, на который Кармена нас звал с утра, третьи залегли спать. Я сел за письма.
Наконец мы собрались к миссионерам и поехали в дом португальского епископа. Там, у молодого миссионера, застали и монсиньора Динакура, епископа в китайском платье,
и еще монаха с знакомым мне лицом. «Настоятель августинского монастыря, — по-французски не говорит, но всё разумеет», — так рекомендовал нам его епископ. Я вспомнил,
что это тот самый монах, которого я видел в коляске на прогулке за городом.
Нам подали сигар, и епископ, приветливо и весело, как настоящий француз, начал, после двух-трех вопросов, которые сделал нам о нашем путешествии, рассказывать о себе.
Он сказал, что живет двадцать лет в Китае, заведывает христианскою паствою в провинции Джедзиан, в которой считается до пятнадцати миллионов жителей. Он говорит, что цифра триста миллионов, которою определяют народонаселение Китая, не преувеличена: в его провинции есть несколько городов, где считают от двух до трех миллионов жителей, и, между прочим, знаменитый город Сучеу. «А сколько христиан?» — спросил я. «До пятисот тысяч во всем Китае». — «Мало», — сказал я. «Да, немного; но теперь обращение пошло скорее, — отвечал епископ, — особенно в среднем и низшем классах. Главное препятствие встречается в буддийских бонзах и в ученых. На них ничто не действует: одни — слепые фанатики, другие — педанты, схоластики: они в мертвой букве видят ученость и свет. Вся трудность состоит в том, чтоб уверить их, что мы пришли и живем тут для их пользы, а не для выгод. Они представить себе этого не могут и не верят». — «Вот христианским миссионерам, может быть, скоро предстоят новые подвиги, — сказал я, — возобновить подавленное христианство в Японии, которая не сегодня, так завтра непременно откроется для европейцев...» — «À coups des canons, monsieur, à coups des canons!»[9] — прибавил епископ.
В это время прервали нас два монаха, иезуиты кажется. Они вошли, преклонили пред епископом колена, приняли благословение и сели. Епископ пригласил нас к себе на квартиру, в монастырь св. Августина. Монастырь занимает большой угол в испанском городе и одной стороной обращен к морю. Это настоящее аббатство, обширное, с галереями, бесконечными коридорами, кельями, в котором можно потеряться. Мы отдохнули в квартире епископа, а настоятель ушел на короткую молитву в церковь, по звону колокола. Нам предложили было завтрак, но мы отказались.
Вскоре настоятель воротился и принес только что присланное к нему официальное объявление от губернатора, что испанская королева разрешилась от бремени дочерью.
Он скрылся опять, а мы пошли по сводам и галереям монастыря. В галереях везде плохая живопись на стенах: изображения святых и портреты испанских епископов, живших и умерших в Маниле. В церковных преддвериях видны большие картины какой-то старой живописи. «Откуда эта живопись здесь?» — спросил я, показывая на картину, изображающую обращение Св. Павла. Ни епископ, ни наш приятель, молодой миссионер, не знали: они были только гости здесь.
По узенькой, извилистой лестнице вошли мы прямо на хоры главной церкви и были поражены тонкостью и изяществом деревянной резьбы, которая покрывала все стены на хорах, кафедру, орган — всё. Дерево темное, с нежными оттенками. «Кто это работал? — спросил я с изумлением, — ужели из Европы привезли? в Европе это буазери стоило бы неимоверных цен». — «Всё индийцы, тагалы, — сказали они. — Вон смотрите: они работают и теперь. Церковь пострадала от землетрясения в прошедшем году, и ее теперь поправляют, и живопись здесь — всё тагалов же». Я бросил беглый взгляд на образа — нет, живопись еще в младенческом состоянии у тагалов. В музыке, лепных и резных работах они далеко впереди. Что касается до картин, то они мало чем лучше тех, что у нас иногда продают на тротуаре, на улицах. «Но ведь это в Маниле, — сказал молодой миссионер, прочитавший, должно быть, у меня на лице впечатление от этих картин, — между дикими индийцами, которые триста лет назад были почти звери...» — «Да; но триста лет назад! — сказал я. — И этот храм — ровесник стенам города: можно бы, кажется, украсить его живописью соотечественникам Мурильо».
Мы пошли вниз. Епископ показывал местами трещины по стенам, местами обвалившуюся штукатурку, раздвинувшиеся столбы — всё следы землетрясения. «Да разве часто бывают они?» — спросил я. «Каждый год что-нибудь да бывает, хоть немного, слегка, — сказал он. — Вот иезуитская церковь лежит теперь вся в развалинах». Войдя в большую церковь, епископ, а за ним и молодой миссионер преклонили колена, сложили на груди руки, поникли головами и на минуту задумались. Потом встали и начали опять живо разговаривать. Это была лучшая церковь в Маниле, по их словам. Она в самом деле хороша: прекрасные размеры главного и побочного приделов кажут ее больше, нежели она есть. Она очень хорошо освещена сверху: свет от алтаря разливается ровно до самых дальних углов. Если б не тагальская живопись, то можно было бы увлечься этими стройными, высокими арками, легким куполом. Но живопись мешает, колет глаза; так и преследуют вас эти яркие, то красные, то синие, пятна; скульптура еще больше. Является какое-то артистически болезненное раздражение нерв, нужды нет, что вам говорят, чье это произведение. Никакой терпимости, никакого снисхождения нет в человеке, когда оскорблено его эстетическое чувство. Вдобавок к этому, еще все стены и столбы арок были заставлены тяжелыми и мрачными иконостасами с позолотой, тогда как стиль требует белых, чистых пространств с редким и строго обдуманным размещением картин высокого достоинства. Бывают примеры, что архитектура здания подавляет или поглощает живопись; а здесь наоборот. Я старался не смотреть на живопись и не спускал глаз с буазери.
Потом нас повели в ризницу. Пред ней, в комнате, стояли лавки, пюпитры — это что-то вроде класса для тагалов. Несколько их сидело тут с флейтами и кларнетами. Они
бросились к руке епископа, как все тагалы, которые встречались нам на дворе, на дороге к монастырю. Некоторые становились на колени. Епископ велел музыкантам сыграть
что-нибудь. Они заиграли что-то вроде марша, но не совсем стройно, не совсем чисто, особенно после того, что мы слышали у дворца. «Видно, этих учат по нотам: не они
ли расписывали церковь?» — подумал я. Мы с бароном дали артистам денег и ушли, сначала в ризницу, всю заставленную шкапами с церковною утварью, — везде золото, куда
ни поглядишь; потом пошли опять в коридоры, по кельям. Везде до нас долетали звуки флейт и кларнетов: артисты, от избытка благодарности, не могли перестать сами
собою, как испорченная шарманка.
Источник: Гончаров И. А. Фрегат «Паллада» // Гончаров И. А. Полное собрание сочинений и писем: В 20 т. – СПб.: Наука, 1997. – Т. 2.
Продолжение очерка «Манила» >>> _____________________
1. «Фрегат "Паллада"» –
представляет собою «очерки путешествия», осуществленного И. А. Гончаровым в 1852–1855 гг.
По признанию Гончарова, мысль о кругосветном плавании родилась у него еще в детстве. Воспитатель Гончарова Н. Н. Трегубов, бывший моряк, много рассказывал мальчику
о морских путешествиях, знакомил его с физической географией, навигацией и астрономией (см. его воспоминания «На родине»).
По первоначальному плану фрегат «Паллада» должен был, держа курс на запад, пересечь Атлантический и Тихий океаны. Однако этот маршрут вскоре изменился. В Северном
море фрегат попал в шторм, и в Портсмуте «Палладе» пришлось стать на капитальный ремонт. «Мы, – писал Гончаров своим петербургским друзьям, — идем не вокруг Горна,
а через мыс Доброй Надежды, потом через Зондский пролив...» («Литературное наследство», № 22–24, 1935, стр. 367).
В Портсмуте и Лондоне, Капштадте и Сингапуре, Шанхае и Нагасаки, на Ликейских островах и в Маниле Гончаров сходил на берег, порою (как это было в Южной Африке)
совершал путешествия в глубь страны.
Печатание путевых заметок Гончаров начал в 1855 году и завершил в 1857 году; отдельные главы «Фрегата «Паллада» появились в журналах: «Отечественные записки»
(1855 – «Ликейские острова», № 4; «Атлантический океан и Мадера», № 5; «Манила», № 10; 1856 – «Сингапур», № 3), «Современник» (1855 – «От мыса Доброй Надежды до
«Явы», № 10; 1856 – «Острова Бонин-Сима», № 2, «Библиотека для чтения» (1857 – «Аян», № 4), «Морской сборник» (1855 – «Заметки на пути от Манилы до берегов Сибири»,
№ 5; «Русские в Японии», №№ 9–11; 1856 – «На мысе Доброй Надежды», №№ 8–9), «Русский вестник» (1856 – «От Кронштадта до мыса Лизарда», № 6; 1857 – «Плавание
в Атлантических тропиках», № 9).
Целиком «Фрегат «Паллада» вышел в свет в 1858 году, в двух томах, в издании И. И. Глазунова. (вернуться)
2. figure rubiconde – краснолицый (фр.). (вернуться)
3. pueblo – деревню (исп.). (вернуться)
4. «Laissez-moi tranquille, je veux dormir». — .... — «Tenez-vous tranquille ou bien je vous dirai deux mots...»
– «Оставьте меня, я хочу спать». — «Спите, если можете, что же до меня, то я заплатил так же, как и вы, я хочу петь». — «К черту курильщиков!» —
«Успокойтесь, или я скажу вам пару слов...» (фр.). (вернуться)
5. Pourquoi? – «Зачем?» (фр.). (вернуться)
6. il ne mord pas – она не кусается (фр.). (вернуться)
7. c’est très mauvais – это совсем худо (фр.). (вернуться)
8. «J’ai une petite visite à faire» – «Я должен завернуть сюда ненадолго» (фр.).
(вернуться)
9. «À coups des canons, monsieur, à coups des canons!» – «Только с помощью пушек, сударь,
только с помощью пушек» (фр.). (вернуться)
в начало страницы
|