О дневниковых записях
путешествий
Н. Г. Гарина-Михайловского
Н. Г. Гарин-Михайловский
Фото середины 1890-х гг.
Гарин-Михайловский Н. Г. Вокруг света
|
|
Гарин-Михайловский Николай Георгиевич
(1852 – 1906)
ПО КОРЕЕ, МАНЬЧЖУРИИ И ЛЯОДУНСКОМУ ПОЛУОСТРОВУ
Карандашом с натуры[1]
<<< Начало очерка
9 ноября
Сегодня встал рано и тороплюсь укладываться. Совершенно самостоятельно, но с самым варварским произношением объясняюсь по-английски с прислугой, портным, прачкой,
фотографом, извозчиком, телеграфной станцией, пароходной конторой. Язык как деревянный, и знакомые слова постоянно убегают, и все время с растерянной, напряженной
физиономией ловишь их. Понимать еще труднее, чем говорить, хотя если говорить раздельно, то оказывается, что я понимаю уже почти все – все-таки три тысячи слов уже
выучено. Недостает только навыка. Теперь в длинном путешествии будет и он.
Час дня. Сильный ветер, переходящий в шторм. Мы с моим спутником К. Н. стоим на пристани bund'a и ждем маленького пароходика, который отвезет меня на взморье.
Солнца нет, тучи, холодно даже в осеннем пальто. Желто-мутная поверхность громадной реки вздулась и короткими напряженными волнами хлещет в пристань. Сегодня как раз
принц Генрих[2] открывает памятник погибшему в 1896 году экипажу «Этлиса». Мне виден отсюда этот памятник. Он стоит тут же
bund'е (набережная – лучшая улица Шанхая). Памятник очень простой, но много говорящий. Из зеленой меди сломанная мачта и приспущенный флаг. Флаг широкими складками
обвивает нижнюю часть мачты и сиротливо лежит на пустой скале. Два часа тому назад здесь было большое торжество: играла музыка, маршировали, громко отбивая такт и
энергично с силой вытягивая ноги, немецкие солдаты, принц Генрих говорил речь энергично, громко, так что, казалось, он ругал кого-то. Он не ругал: он воздавал должное
мужеству погибших. Когда фрегат понесло на скалы и гибель была очевидна и неизбежна, весь экипаж запел веселую бравурную песню… Два-три очевидца из оставшихся в
живых были тут же. Тут же в гостях у немцев, были английские, русские, австрийские, итальянские войска, – словом, все нации, суда которых находились в это время в
Шанхае, прислали своих матросов. Не было только французов.
– Прощайте! – кричу я, и, уже ныряя, как чайка, наш пароход «Самсон» несется по желто-грязным волнам.
Новые лица кругом: одни провожают, другие едут в Японию, третьи дальше, в Америку. Некоторым дамам уже дурно, дурно детям, и маленькая девочка, с побелевшим лицом и
судорогой отвращения и ужаса, кричит в отчаянии:
– Мама, мама…
На взморье волны сильнее, злой ветер рвет их верхушки, и наш «Самсон» то энергично взбирается на верх волны, то стремительно летит с нее вниз: так и кажется, что
вот-вот он, не рассчитав, и совсем нырнет в желтую преисподнюю. На палубе стоять совершенно невозможно: все время окачивает так, как будто гигантский насос работает
непрерывно…
Мы мчимся мимо «Ярославля»: он тоже сегодня уходит в Одессу, но я на три дня буду раньше его.
Только не на Добровольном флоте, где несчастная идея начальственности и глупой, – есть умная, – дисциплины убивает всякое удовольствие поездки, неустанно держит вас
в сознании, что над вами бодрствует чья-то рука высшего порядка: рука бухарского отца-командира и его приспешников.
Нет, уж хоть здесь подальше от них.
А вон, на мглистом горизонте, черной точкой показался и наш «Gaelig». Издали скрадываются его размеры, но когда наш «Самсон» подходит вплоть, взлетая и ныряя так, что
мы едва стоим на ногах, а гигант «Gaelig» не шелохнется, и надо высоко вверх поднимать голову, чтобы видеть его черные, высоко вверх поднятые борта, тогда только
видишь, что это за громадина.
Я уже сверху смотрю в последний раз на привезшего нас пигмея «Самсона». Среди китайских и английских матросов, среди канатов, разных блоков и шканцев я пробираюсь в
свою каюту. В окна видны мне курительная зала, читальня, мы спускаемся в нижний этаж, где громадная столовая, спускаемся ниже, и длинным коридором я прохожу в свою
каюту. В ней две койки, два иллюминатора, умывальный прибор, зеркало, красного дерева висячая этажерка, в отверстиях которой – стаканы с воткнутыми в них полотенцами,
графин. Пассажиров мало, и я буду один в своей каюте. Я еще раз внимательно оглядываюсь в своей новой квартире, в которой придется прожить больше месяца. Никакой
роскоши, все прочно, солидно, везде безукоризненная чистота, койки с двойными мягкими светлыми одеялами, с приготовленными постелями.
Хочется прочесть в книге будущего, каким-то верхним чутьем почувствовать, угадать, будет ли благополучно путешествие, что случится в длинной дороге. Все едут, и все
надеются, что все будет благополучно, но тем не менее не всегда ведь благополучно и кончается, и кому-нибудь да надо попадать в неблагополучные рубрики статистики
– праздные мысли, которые всякому, вероятно, в свое время приходили в голову.
Доносятся свистки, звук цепей, просовывает голову лет сорока японец, в европейском платье и прическе, говорит что-то, кивает головой, показывает свои крепкие зубы.
Я улавливаю слово «бэгедж». Японец опять исчезает, а я остаюсь в недоумении, где же действительно мой багаж – его еще в Шанхае отобрали у меня, и ручной и тяжелый,
часть которого идет прямо в Париж.
Но вот и багаж, и мы уже плывем: надо посмотреть.
Все тот же ветер на палубе, те же тучи в небе, то же желтое взморье и черная полоска земли на горизонте, от которой мы со скоростью сорока верст в час уходим в
Нагасаки. Послезавтра, значит, будет опять тепло, солнце, и это будет так хорошо. Целый месяц впереди оригинальной обособленной жизни на пароходе, куда не ворвется
сутолока суши, деловая проза, забота не проспать, поспеть к сроку.
Целый месяц – это какой-то громадный капитал никуда еще не израсходованного времени. Могу ничего не делать, могу отдыхать, спать, и все на совершенно законном
основании, как человек, правда неожиданно, но совершенно законно получивший вдруг наследство и считающий себя отныне совершенно обеспеченным человеком.
Сколько я напишу, как подвинусь в английском языке, прочту все закупленные в Шанхае книги!..
Забегая вперед, я должен сознаться, что и десятую долю я едва успел сделать из задуманного и в моем свободном от всех обязательств и дел месяце, увы! оказалось
столько же часов, сколько и во всех остальных уголках мира. Впрочем, я клевещу: на этот раз судьба сжалилась и действительно подарила мне осязательно по крайней
мере лишние сутки: два дня подряд у нас был понедельник, 6 декабря нового стиля, – это те лишние двадцать четыре часа, которые мы накопили, двигаясь все время на
восток…
Вот во что превратилось все казавшееся мне богатство моего свободного месяца.
Этот процесс разменивания месяца на дни, дней на часы и минуты начинается мгновенно, и чем дальше, тем глаже идет дело.
Пока там разбирались другие пассажиры, нас трое русских очутились в столовой. Все мы одинаково интересовались распределением дня на пароходе в отношении еды. Право,
уже не помню, кто из нас сделал первое открытие, что мы все одной национальности, но случилось это как-то сейчас же, и сразу мы заговорили на своем родном языке и
отрекомендовались: один оказался В. И. Д. – директор Русско-Китайского банка, прежде в Порт-Артуре, а теперь назначенный в Иокогаму, а другой – Иван Тихонович Б.,
единственный русский, ведущий торговлю в Японии, в Нагасаках.
В. И. Д. оказался тем самым красивым блондином с длинными усами, которого я видел в китайском монастыре с дамой. Он прекрасно владеет английским языком и быстро,
деловито выяснил все пароходные порядки. В девять часов утра чай и первый завтрак, в час – ленч – второй завтрак, в четыре – чай, в семь – обед. В промежутки также
можно требовать еду и питье, записывая свои требования в ярлычную книжку лакея (вся прислуга, кроме старшего лакея-японца, – китайцы). К концу путешествия все эти
ярлыки при общем итоге препровождаются каждому для оплаты. Содержание без вина: вино оплачивается отдельно. В одиннадцать часов вечера все огни в столовой,
курительной, библиотеке гасятся. Курить можно только на палубе и в курительной. Белье в стирку принимается только в Иокогаме, где пароход стоит двое суток, – вопрос
очень важный, если принять во внимание, что каждый день надо надевать к обеду смокинг.
– Это значит, что, например, чтоб быть совершенно корректным, – воскликнул я в ужасе, – надо иметь запас белья в двадцать четыре рубахи, и это в путешествии, где
стараешься брать как можно меньше багажа.
– Да что-нибудь в этом роде придется вам сделать, – сказал В. И. мне в утешение, – англичане… они по три раза в день костюмы меняют.
– Да наплевать на них, – сказал Иван Тихонович, – я всегда в сюртуке, и смокинга у меня и в заводе нет.
– А курить действительно нельзя в каютах? – спросил я его.
– Насчет этого строго.
– Ну, курю я, что они со мной сделают?
– Оштрафуют – до ста долларов штраф. Мера предосторожности против пожара… – Горят и от папироски, а одна возможность этого в открытом море, где месяцами и парохода
встречного не увидишь…
– Ну, бог с ними, не будем курить в каютах.
Так как с В. И. нам еще неделю ехать, а с И. Т. два дня, то я и пристал к нему вплотную, как к аборигену здешних мест.
До обеда он уже сообщил мне все о своих делах.
В Нагасаках он два с половиной года торгует, и до сих пор дела его шли хорошо. Он продает русский табак, русские вина, водки, ликеры, русские сахар и конфеты.
Сахар местный 14 копеек за фунт, русский, пиленый, И. Т. продает 18 копеек за фунт, головой – по 15 копеек, а оптом даже по 4 рубля 50 копеек пуд. Качество русского
сахара гораздо выше местного. Местный желтоватый, скорее в комьях песок, легко рассыпающийся, с каким-то запахом.
Лучше всего идет торговля русскими конфетами. И на них, и на водку, и на одесские консервы, и на сахар спрос энергично растет. Клиенты: англичане, японцы, китайцы.
И. Т. взялся и за мануфактуру: фирма Коншина выслала уже ему свои товары, а японцы через него в этом году выписали русской мануфактуры на десять тысяч рублей.
И. Т. считает, что это дело могло бы пойти здесь, на Востоке, Мечта его – распространить свою торговлю и в Маньчжурию и в Корею. Но собственно в Японии придется
бросить дело, так как с нового года все русские товары будут обложены пошлиной в 40%. Это только русские; французские, например, вина будут обложены только 10%
пошлиной. И. Т. и ездил в Шанхай с целью отыскать себе новое место. Лично он пришел к заключению, что в Шанхае дело должно пойти, но наш консул предсказывает ему
неудачу.
– Я обращусь к английскому консулу.
Время покажет, конечно, кто из них прав.
И. Т. огорченно говорит:
– Неужели мы, русские, только и годимся здесь, чтоб жить на готовые деньги или быть городовыми чужих богатств?
В. И. пришел из каюты уже переодетый к обеду.
Время и мне переодеваться: половина седьмого, и уже несутся мерные, заунывные удары металлического гонга.
Ровно в семь китаенок вторично быстро проходит с гонгом по коридору, и звуки, дрожа и завывая, мерно расходятся во все углы парохода.
Пассажиров немного: всего два стола ярко освещены и покрыты приборами.
Распорядитель – стюарт – встречает всех у дверей, справляется, какой ваш номер, и указывает ваш прибор. На половине пути – таков обычай – места опять изменятся.
Мое место к наружной стене спиной. Против меня В. И. (по обоюдной нашей просьбе), сбоку, с одной стороны, молодой англичанин, с которым я ехал до Шанхая, а с другой
– почтенный американец, сенатор и ученый астроном.
В то время как за вторым столом несколько дам, за нашим всего одна. Спутник ее – пожилой, безукоризненный англичанин. Дама молода, красива и стройна, одета элегантно,
с богатыми, с красноватым отливом, каштановыми волосами.
В. И. выясняет мне тут же по-русски этот маленький дипломатический прием, к которому прибегла в данном случае администрация парохода. Дело в том, что дама не была
обвенчанной женой, и чтобы остальные обвенчанные и потому очень щепетильные английские дамы не протестовали, ее посадили за тот стол, где, кроме нее, дам не было.
В.И. кончает:
– Во всяком случае мы не в убытке, потому что наша дама одна стоит больше, чем все те вместе взятые.
Мистер Фрезер тоже за нашим столом vis-a-vis с дамой. Он весело кивает мне головой, молодой англичанин, мой сосед, шумно высказывает радость, замечая мои успехи в
английском языке, В. И. уже ведет оживленный разговор с американским сенатором. Он единственный, который не признает никаких этикетов: он сидит в грязном потертом
сюртуке, в мягкой рубахе, без галстука.
Капитан парохода, толстый, свежий капитан, в куртке и в кепи, которое теперь лежит на диване, осматривает все общество и, встречаясь глазами, кивает каждому головой
и говорит:
– Good evening! (Добрый вечер!)
За нашим столом сидит его помощник, лет тридцати пяти, блондин, умытый и приглаженный. Он тоже кивает головой, и мы обоюдно говорим то же приветствие.
Мы приступаем к еде.
У каждого свой лакей-китаец, который и подает нам меню.
Пока я не навострился, меню подавалось мне в каюту, и с словарем в руках я предварительно изучал его.
За другим столом сидят молодой метис с женой, оба тихие, симпатичные. Молодой пастор с женой и с их маленькой дочерью: они несколько лет жили в Китае и теперь едут
за сбором пожертвований, так как в том районе, где они живут, свирепствует страшный голод. Еще две дамы с мужьями за тем же столом: одна пара грубая, малосимпатичная,
хозяева большого галантерейного магазина в Сан-Франциско, другая пара – жители Нью-Йорка, богатые коммерсанты, – она в бальзаковском возрасте, сохранившаяся, но с
налетом задумчивости осени на лице, хотя прекрасной, ясной, тихой осени.
Затем несколько джентльменов английских, в высоких воротниках, гладко причесанных, немецких и японских.
Японцы все в европейских костюмах, все маленькие, худые, с туго обтягивающей их лицо темной кожей. Этой кожи поскупилась отпустить им природа, и их зубы торчат из
точно приподнятых страдальчески губ. Растительности на лице никакой, на голове много, но волосы жестки, как хвост лошади. Из маленьких щелок смотрят на вас уверенно
и спокойно глаза.
За третьим отдельным столом сидят три китайца и с ними два мальчика: один в китайском платье, другой – в европейском. Это родные братья; и полный, симпатичный китаец,
их отец, в национальном костюме, добродушно смотрит на своих детей. У мальчика, одетого по-европейски, такая же, впрочем, коса, как и у остальных китайцев.
Китайцы сидят за отдельным столом по установившемуся здесь, на Востоке, отвратительному обычаю.
– Почему же отвратительный? – переспрашивает меня В. И. – У них свои обычаи, от которых они не желают отказываться; у них свой запах, они нечистоплотны. Они
неаппетитно едят, нечистоплотны или так уж просто пахнет от них, – вполне законно и нам сторониться их. Японцы надели европейское платье и сидят с нами. И за что
я обречен смотреть, как он, китаец, будет выплевывать из своего рта пищу, класть назад ее на тарелку, опять в рот… И на суше стошнит, а здесь, в море, от одной мысли,
брр… Нет, уж бог с ними, пусть обедают отдельно.
Китайцы едут в Сан-Франциско, и с ними их семьи.
С двумя китаянками я каждый день дружелюбно раскланиваюсь, – мать и дочь, – мы стоим иногда несколько мгновений, каждый желая что-нибудь сказать, но между нами
барьер – наши языки, и, кивнув друг другу еще раз головой, мы расходимся.
10 ноября
Сегодня качка, и уже нет впечатления, что наш «Gaelig» – гигант, которого не укачает никакая волна. Иногда нас швыряем прямо как негодную скорлупу, и тогда пароход
наш стонет и скрипит так, что, кажется, вот-вот он рассыплется.
Из разорванных облаков выглянуло солнце и холодно смотрится в желтую, мутную воду. Вода вся в судороге от порывов ветра и мечется и бьет в наш корабль. И каждый раз
после такого удара несутся раскаты будто выстрелившей пушки, и фонтаны воды заливают иллюминаторы.
Я беру книги – русские, английские, французские – и отправляюсь в библиотеку.
Там много столиков с чернилами, перьями, бумагой, на которой изображен каш «Gaelig» и трехцветное знамя. В библиотеке уже сидит пастор с худым, измученным, молодым
лицом и делает какие-то выписки из толстой английской книги, испещренной цифрами; на диване полулежит какой-то молодой англичанин, очевидно франт, в клетчатом
костюме, с брошкой в галстуке, с длинным лицом, большими зубами, на гладко причесанной голове маленькая шелковая шапочка, штаны, конечно, подкатаны.
Я погружаюсь в работу. Проходит час, кто-то что-то крикнул, и все из библиотеки спешат вниз. Я спешу за всеми, и все мы останавливаемся на площадке перед столовой,
рассматривая только что вывешенную карту. На ней уже обозначено: сколько миль мы сделали до двенадцати часов сегодняшнего дня, какова была погода. Сила ветра
обозначена десятью баллами, – следовательно, близко к шторму. Часы уже переведены, и мы все переводим свои, каждый день приблизительно на полчаса вперед.
Выхожу на палубу. Мистер Фрезер делает свою обычную прогулку перед завтраком. С ним какой-то господин, лет пятидесяти пяти, с загорелым мужественным лицом, в шляпе
с широкими полями. Тонкий и худой, мистер Фрезер внимательно слушает его, а потом делится со мной услышанным:
– Это знаменитый король одной из групп Гавайских островов. Лет тридцать тому назад он поселился на этих островах, выбросил английский флаг и с тех пор живет там, –
у него теперь несколько взрослых детей и тысяча человек подданных малайцев. В первый раз он едет теперь в Англию.
– Он англичанин?
– Да. Он известен своею деятельностью, его колония в цветущем состоянии, прекрасные школы, кофейные плантации, заведены сношения с остальным миром, пароходы
останавливаются в его бухте. Я познакомлю вас с ним, но, к сожалению, он ни на каком другом, кроме английского языка, не говорит.
Я знакомлюсь с королем, и мы ограничиваемся несколькими самыми обиходными фразами. Он мне говорит, что один из его сыновей тоже инженер и что они теперь строят у
себя маленькую дорожку. Мистер Фрезер переводит мне, что король случайно попал на эти острова: буря разбила корабль, на котором он плыл, а его выбросило на один из
берегов тех островов, где он теперь король. Я прошу передать королю, что очень счастлив увидеть современного Робинзона Крузо и в тысячный раз убедиться, что по
самодеятельности и энергии англичане первая нация в мире. Мистер Фрезер переводит мои слова и, обращаясь ко мне, говорит:
– Я прибавил к вашим словам, что и мы, американцы, того же мнения.
На лице короля спокойное удовлетворение человека, создавшего людям своего острова иную жизнь: таково должно быть лицо Фауста, когда, в предвкушении созданной им
жизни, он говорит: «Мгновение, ты прекрасно, остановись».
Десять часов вечера: я уже лежу, с удовольствием потягиваясь, в постели. Там, за тонкой стальной перегородкой бушует море, неистово стучится в борта нашего корабля,
а в каюте тепло и мягко разливается матовый электрический свет. Там, где-то далеко-далеко, за этим буйным морем, и родина и дорогие сердцу люди, но пока я отрешен
от всего этого, и думай, не думай, а придется еще полтора месяца так качаться. И хорошо еще, что хоть не укачивает. Но сон плохой: кренит так, что, того и гляди,
свалишься с койки, – падают книги, ездят чемоданы по полу. Иногда раздастся особенно оглушительный удар, – не столкновение ли? Или что-нибудь лопнуло: вал, руль,
винт, переборка? И я прислушиваюсь: не одеваться ли и бежать наверх? Но если крушение это, зачем же одеваться, зачем бежать наверх? Ворвется и сюда грозное море.
И опять ничтожной скорлупой кажется мне наш гигант «Gaelig».
11 ноября
А сегодня мы уже входим в Нагасакскую бухту, – море синее, спокойное; солнце приветливо заливает нас своими лучами; ветерок лениво тронет лицо и полетит туда, где
спят в солнечном блеске высокие берега, то голые и серые, то покрытые зеленой растительностью.
Вот Папенберг – скала у входа в бухту, с которой японцы, сорок лет назад, столкнули в море десять тысяч европейцев и своих крещеных японцев:[3] многие из очевидцев еще
живы и теперь в той толпе японцев, которая стоит на берегу и смотрит на нас. И здесь внизу, У бухты, и там выше, в зеленой горе, и на самом верху, где храм какой-то,
домики хорошенькие, как игрушка, с большими навесами японские домики, – это Нагасаки.
Тепло и тихо, и по изумрудной поверхности бухты уже плывут к нам с навесом от дождя лодки, гребут в них японцы, часто голые, то стриженые, то в затейливой
национальной прическе. Подъехав голые, набрасывают торопливо халаты и, размахивая энергично руками, зазывают пассажиров.
Вот мы уже и на берегу, и я жадно вдыхаю в себя мягкий теплый воздух, любуясь этой негой, спящей в золотых лучах осени южной земли. Кажется, уже видел все это
когда-то: эти горы, этот город в них, этот ясный солнечный день, и в нем зелень осени, то желтый, то красный лист, светящиеся в блеске лучей, как прозрачные. Следы
жаркого лета кругом на всем этом, сухом и пыльном; видел и эту толпу – в японских халатах, в европейских костюмах и смешанных, одни остриженные, другие в прическах,
те с непокрытой головой, эти в шляпах котелком, но в халате, из-под которого выглядывает голое тело. У одного на ногах род сандалий, или деревянные подставки,
которые громко стучат о плиты мостовой; другой в ботинках. Видел и эти женские фигурки с прической, в халатах, опоясанных широким поясом, с громадным бантом сзади,
их смуглые лица с прорезанными глазами смотрят приветливо, но как-то ничего не выражают. Мы поднимаемся в верхнюю часть города, доходим до самого верха, широкая,
в несколько этажей лестница пред нами, там наверху храм, – видел и это. Но, кажется, тогда была ночь, и в голубой ночи ярко горели огни фонариков всех этих, как
портики, домов игрушечного города, огни отражались в бухте и дрожали там, когда проплывала, бороздя поверхность воды, лодка…
Пьер Лоти! Хризантема![4] Этот почтенный маленький старый японец в своем халате и прическе, который приседает, кланяется и скалит зубы, – ведь это почтенный родитель
Хризантемы, а вот и сама она подает нам кофе в этом самом храме, наверху горы. И я долго не могу отделаться от навязанного мне Лоти впечатления, и все кажется мне,
что это так, не люди, а фигурки – фигурки, снятые на время. с полок художественных магазинов, где стояли они, выточенные из желтой слоновой кости, – фигурки людей,
их домиков, отблеск той конфетной природы с розоватым отливом, которой так много в прекрасных альбомах цветной японской фотографии.
Но, читая Лоти, можно было разве угадать, что так скоро случилось в жизни японского народа – войну Японии с Китаем, выдвинувшую Японию сразу в ряд культурных наций?
Войну, которая показала всем, что такое Япония и в смысле техники и в смысле политического развития форм ее жизни.
Читая Лоти, можно было разве предполагать ту нечеловеческую энергию, с какою нация в ничтожный промежуток тридцати лет[5]
догнала и перегнала многие культурные нации, культивирующиеся – столетиями?
И когда писал уже Пьер Лоти свою Хризантему, весь этот процесс небывалого в мировой истории прогресса уже был в полном разгаре…
И ничего этого не заметил или, вернее, не дал заметить и почувствовать французский «бессмертный».
И почувствовал это наш Гончаров[6] в то время еще, когда японцы напрягали всю свою энергию, чтобы сбросить с скалы Папенберг не десять тысяч, а если бы могли, то и всех
европейцев.
Как бы то ни было, я стараюсь отделаться от невольных предвзятых впечатлений и ищу непосредственных.
Вот японская улица, и сильно бросается в глаза подвижность и стремительность в движениях японской толпы. В то время, как фигуры корейца и китайца рисуются в
воображении в состоянии покоя, японец вечно напряженно подвижен: идет ли он, он идет как-то судорожно спеша, вас ли везет в своей ручной колясочке, он напрягается изо
всех сил, чтобы как можно скорее доставить вас к месту назначения. Даже в массе своей японская толпа сохраняет свои индивидуальные особенности: она напоминает
синематограф с его нервными дрожащими фигурами или же толпу, вырвавшуюся из сумасшедшего дома и по дороге кое-кого ограбившую. Вот следы грабежа: один захватил шляпу,
другой стянул пиджак, остальное его не стесняет, одет, полуодет, совсем голый, с накинутым халатом – не все ли равно? Точно это или помешанные, или люди, поглощенные
чем-то таким большим, и вопрос о костюме – такая мелочь, о которой и говорить не стоит. Всмотритесь в эти сухие, взвинченные, напряженные лица. Как все это бесконечно
далеко от покоя всего того Востока, который остался позади! Хочется спросить, какая муха их кусает?
Это напоминает период наших шестидесятых годов, тоже большого подъема и прогресса. Но у нас действовала только часть общества, самая интеллигентная, самая
незначительная, а здесь, в этой японской массе, – все, весь народ, в каком-то бессознательном порыве торопятся сбросить с себя всю ту рутину, которая сковывала их
до сих пор.
Как-то коснулись похорон, и японец-проводник говорит мне:
– Японцы теперь сжигают умерших.
– Давно введено сжигание трупов?
– Не больше пяти лет.
– И так сразу все стали сжигать?
– Все. Разве у кого нет тридцати долларов, ну, так за тех полиция сожжет.
Что до меня, я был поражен этим новым ярким доказательством нешаблонности японцев, отсутствием у них всякой рутины. У нас в Петербурге, где благодаря болотистой
почве этот вопрос назрел гораздо больше, чем в Японии, несколько лет тому назад раздался было в печати голос о сожигании трупов, но так и замер. И пройдет, конечно,
еще не один десяток лет, когда наши даже интеллигентные люди будут завещать своим потомкам сжигать свои трупы. А здесь пять лет – и вся нация, как один человек,
прониклась уже сознанием пользы.
Мы в магазине художественных вещей: прекрасные художественные вещи: черепаховые, слоновые, клуазоне. Хотя бы этот слоновой кости старик – на коленях у него книга,
сбоку тянется к нему и протягивает ручку такой же лысый, как и старик, ребенок. Стариц оторвался от своей книги и поверх ее, поверх очков, смотрит на ребенка.
Сколько мысли, силы и чувства в прекрасном выполнении фигурок!
– Нет, вы вот обратите внимание на эти две вазы клуазоне.
Пред нами две вазы почти в рост человека, металлические, эмалированные, с блестящею узорною поверхностью. Это не эмаль, а особая работа по проволоке. Надо быть очень
большим знатоком, впрочем, чтобы понять, в чем тут дело.
– Эти вазы мне самому стоят девятьсот рублей, но теперь их и за две тысячи нельзя достать, теперь нельзя так работать; это можно было, когда японец жил голый и ел
свои ракушки, и ему ничего не надо было, и никто ему не давал ничего, тогда ему и копейка заработка в день и то была находка, а теперь у него и заработок другой и
потребности другие. Оттого так и падает качество выделываемых японских вещей: дешевизна осталась, а добросовестность в работе пропала.
– Вот, – говорю я, – часто слышу от здешних противников японской нации, что у японцев нет творческой силы, что способны они только, как обезьяны, воспринимать, а
между тем вот ваш магазин весь наполнен самостоятельным и прекрасным японским творчеством.
– Но что вы хотите, – говорит хозяин, – говорят из зависти, говорят об ученике, который вчера только на чал учиться. Тридцать лет – что такое в жизни народа? Нет, я
другого боюсь для Японии: большие разбойники уже поделили мир между собою, и, как ни вооружаются теперь японцы, этим воспользуется только Англия. Они легкомысленно
готовы брать деньги у англичан без конца – на флот, великолепную технику, электричество, – японцы, когда берут деньги, не думают долго, а когда завязнут по шею в
долгах у англичан, их судьба будет не лучше Египта.[7]
На пароходе застали мы несколько новых пассажиров. Один из них русский, поверенный какого-то большого торгового дома.
Фамилия этого человека Б. Несмотря на свою молодость он уже имеет маленькую лысину и носит очки. Наружность его не похожа на русского. Лицо худое с тонкими чертами,
с бородкой a la Henri IV, с манерами, уверенными в себе. Он умеет сбрасывать с себя деловую внешность и тогда хочет казаться человеком, которому море по колено,
разбитным, веселым и даже гулякой.
Первое впечатление получалось даже пошлое. Услыхав наш русский говор, он крикнул:
– А, русские!
Подошел к нам, представился и поздоровался.
– Какая досада, что так мало удалось пожить в Нагасаках, но все-таки успел свести знакомство с одной японкой, муж которой уехал куда-то по делам. Вы заметили, у
японок у всех холодное тело, а эта и на японку совсем непохожа. Прелесть…
Он поцеловал кончики своих пальцев и опять продолжал уже на новую тему:
– Вы знаете, отчего японцы так худы и такие нервные? Они страшно любят горячие ванны, – каждый день часами просиживают в них, там и кофе пьют, и газеты читают, и
гостей принимают.
Вспомнив новое, он вскрикивает:
– А как японцы ненавидят нас, русских!
Он свистнул, присел и выкатил свои карие, красивые, молодые глаза.
Мы рассмеялись, а он продолжал:
– А в чайных домах вы были? Нет?! И джон-кина не видали?! О! Это танец, – его танцуют молодые японки: начинается с того, что все должны делать такие же движения,
какие делает первая; кто сделал не так – штраф: сбросит ленточку, бантик, дальше и дальше, пока не сбросит с себя все… И все так… Музыка быстрее, быстрее: джон-кина!
джон-кина!
И молодой коммерческий человек в английском клетчатом костюме, в шелковой, на затылок сдвинутой шапочке энергично пляшет на палубе танец джон-кина. Из-за угла в это
время неожиданно показывается обедающая за нашим столом дама. Тогда он бросается со всех ног в курительную, а когда дама проходит, возвращается и говорит радостно,
возбужденно:
– Послушайте, что это за дама? Неужели пассажирка нашего парохода? О, черт возьми…
И он крутит свои усики.
– У нее муж есть, – говорю я.
– Молодой? Старый?
– Немолодой.
– Отобью!
– У него сто миллионов, – говорит В. И.
– Сто миллионов? Ах, черт его возьми! Это нехорошо, потому что у меня…
Он вынимает из кармана золото и говорит:
– Долларов двести наберется. При готовом билете доеду до Сан-Франциско?
– Как поедете, – отвечает В. И.
– Господа, удерживайте, пожалуйста, меня: мое положение ведь совсем особенное, я ведь жених, через месяц свадьба, понимаете.
Но через полчаса он уже уславливается с В. И. побывать с ним во всех интересных местах в Иокогаме.
– А невеста? – спрашиваю я.
– При чем тут невеста, – говорит В. И. и двумя руками энергично вытягивает свои мягкие красивые усы. – Здесь, на Востоке, лучше не употреблять этих слов: невеста,
жена, если для кого-нибудь они еще сохраняют какой-нибудь аромат; здесь все это так просто… И кто жил на Востоке, тот навсегда потерял вкус ко всему этому. Здесь
женщина потеряла всякую цену и интерес, – неделя-две и прочь.
И, обращаясь к Б., он с покровительством Мефистофеля говорит:
– Пойдем, пойдем, молодой человек, все покажу.
– Пойдем, конечно, – задорно отвечает Б., – о чем еще там думать?.. А вот что, господа, как здесь обедают: во фраках или смокингах?
Вечер охватил бухту и берега, и, кажется, выше поднялись горы, и горят где-то там, в недосягаемой высоте, крупные, яркие звезды, горят огни города; множество их,
ярких, разноцветных, освещающих игрушечные домики, и от света их темнее кажется вода бухты. Кажется, что провалился пароход наш, и только видны там высоко-высоко
края темно-синей бездны. Ночь теплая, мягкая, как где-нибудь в Италии, но тех песен нет здесь: никаких песен.
12–14 ноября
Сегодня мы плывем в Японском Архипелаге. Немного напоминает езду по Адриатическому морю – такое же воздушно-синее море, такие же скалистые серые острова, так же спят
они в прозрачном золотистом воздухе, так же нежны краски и моря, и неба, и дали. А может быть, здесь еще нежнее в какой-то, точно действительно розоватой дымке
здешнего воздуха. Только пароход мерно шумит, все же остальное: и те паруса лодок и те далекие жилища на берегах – все точно сковано дремой и негой прекрасного дня,
и, кажется, спишь и сам видишь во сне эту прекрасную идиллию. Синей пеленой стелется пред глазами море, горы Японии поднялись до неба и застыли там в неподвижной
красе. Мягкий теплый ветерок ласкает лицо, трогает волосы – и опять тихо, и солнце опять заливает своими горячими лучами палубу.
Б. сегодня плохо настроен, жалуется, что нет интересных дам и даже про нашу говорит, что в ней ничего в сущности интересного нет. Может быть, он немного сердится
на нее, что она не кивнула ему головой за завтраком, как кивает она нам, всем остальным, после чего мы приподнимаемся и почтительно кланяемся ей: таков, обычай и
здесь и в Америке, и только после такого кивка дамы мужчина имеет право снять свою шляпу и поклониться ей.
В. И. утешает Б.:
– Ну, ничего, завтра она вам тоже поклонится.
Но Б. обижен вконец.
14–18 ноября
Сегодня утром мы проснулись в Иокогаме. Большая бухта с незапертым горами горизонтом. Горы там, где-то далеко, и выше их всех вулкан Фузи-яма, рельефный и неподвижный
в своем белом одеянии на фоне голубого неба.
Город весь в долине, и передовые здания закрывают остальные.
Уже толпятся лодки, катера вокруг нашего парохода. Мы переезжаем на эти три дня в город.
Так как в Иокогаме таможня, то, пристав к берегу, ведут и нас и несут наши чемоданы в красивое остроконечное здание таможни.
Очень вежливо, конфузясь, маленький ростом японец, в европейском платье, задает нам несколько вопросов и, не осматривая чемоданов, пропускает нас. Довольны мы,
довольны наши дженерики, доволен и сам японец чиновник.
Мы едем по красивой набережной, встречая много экипажей в таких же, как в Шанхае, запряжках, только вместо китайцев кучера здесь японцы. А вот и наша гостиница –
светло-серое двухэтажное легкое здание, с зелеными жалюзи.
Японская прислуга деловито, приветливо и быстро берет наши вещи, на ходу сообщает цены номеров, и вот мы во втором этаже, в красивой комфортабельной комнате с камином,
по два доллара в сутки.
Б., уже опять раздумавший следовать за В. И. в его похождениях, поселяется в моем номере, а В. И. устраивается совершенно отдельно от нас.
18 ноября
По новому стилю – декабрь, самое бурное время в Тихом океане, но пока в большой Иокогамской бухте, защищенной к тому же и брекватером, тихо и спокойно. Наш громадный
пароход неподвижно высит в небо свои мачты и трубы. Так же неподвижно стоит множество других пароходов, наполняющих бухту. Тут английские, американские пароходы,
а больше японские – военные и торговые. Нарушают покой бухты только лодки да катера, беспрерывно снующие от пароходов к пристани.
Ясное утро отражается в голубой глади залива, отражается в ней город, горы, все еще зеленые, несмотря на декабрь; только там дальше, на самом горизонте, в опаловом
тумане нежно вырисовывается гигантский усеченный конус вулкана, весь покрытый молочным снегом.
Быстро промчались три дня, проведенных в Иокогаме и Токио, и опять сижу на палубе, разбираясь в сложных впечатлениях.
Я видел Японию, страну хризантем, страну черепаховых изделий, статуэток из слоновой кости, ваз клуазоне, цветных фотографий, страну игрушечных деревянных домиков.
Я ездил по их железной дороге, такой же игрушечной (узкоколейной, дешевой), с которой, однако, они делают прекрасные дела.
Из окна вагона я видел их поля с игрушечными участками, с поразительной обработкой этих участков, Ни одной четверти земли, за исключением откосов скал, не осталось
невозделанной. И на всем протяжении, куда ни кинешь взгляд, везде из-за густой зелени апельсиновых и лимонных деревьев, из-за пальм кокетливо выглядывают маленькие
двухэтажные, с крышами причудливой китайской архитектуры домики. Хотя вблизи иллюзия пропадает: вследствие постоянных землетрясений домики выстроены очень легко,
чуть не из апельсиновых ящиков, но издали это красиво.
И надо отдать справедливость японцам, они, не хуже французов, умеют бить на эффект. Посмотрите на их раскрашенные фотографии, которые снимают они в момент цветения
персикового дерева, – самый воздух кажется розовым. Или все эти красивые, эффектные безделушки: разные веера, черепаховые и слоновые вещи, шелковые материи и шитье
по шелку. Электрическое освещение, прекрасно шоссированные дороги, прекрасный коммерческий и военный порт, множество фабричных труб, торчащих на горизонте.
В сравнении с безнадежно замотанным опекой своего правительства, всей старины корейцем, в сравнении с хотя и жизнеспособным, но пока в таких же тисках китайцем,
японец – вырвавшаяся на свободу сила, поражающая вас своею стремительностью, энергией, размахом.
Но в то же время в нем что-то если не отталкивающее, то во всяком случае – с чем надо свыкнуться, сжиться. Худая, изможденная, темно-желтая фигурка, открытый рот,
торчащие зубы, кожа лица, как будто ее стягивают на затылок, отчего выше поднимаются углы глаз и сильнее торчат скулы плоского лица, – все вместе делающее это лицо
поразительно похожим на великолепный экземпляр орангутанга, который я видел в зоологическом саду в Токио: такой же маленький лоб, весь в складках, и движущаяся, из
жестких густых волос, растительность на голове.
В сравнении с иконописной смуглой фигурой корейца, в сравнении с богатыми и разнообразными красивыми типами китайцев, японец жалкий поскребок, выродок по телу между
своими братьями, что-то в то же время холодное, если не злобное, в этом некрасивом лице, что-то таинственное и даже страшное. Хочешь верить, когда говорят:
– Бойтесь японца, не верьте его низким поклонам, улыбке, сюсюканью с захватываньем воздуха, с потиранием рук; так же улыбаясь, он всадит вам кинжал и будет сюсюкать
и улыбаться.
Я закрываю глаза и вижу такую же, как в Шанхае, улицу ночи в Иокогаме, такая же голубая, прозрачная от света огней ночь. Но тихо, неподвижно, безмолвно все в
японской улице. По обеим сторонам тянутся ряды деревянных клеток, ярко освещенных; в этих клетках вдоль столов сидят безмолвными неподвижными рядами набеленные
японки в своих национальных костюмах. Разница только в цветах – в этой клетке цвет красный, дальше голубой, там черный. Они неподвижны, как статуи.
Для кого же выставлены все эти тела в этих нероновских клетках?[8] Кого ждут все они в этой мертвой тишине пустой улицы?
И с жутким чувством тоски торопишься пройти эту бесконечную, страшную, как вход в ад, улицу. Да, это ад, и какой-то холодный, мефистофелевский расчет в нем.
Там, в Шанхае, отвратителен его открытый цинизм, но в нем и бесшабашный размах, и удаль, и, главное, жизнь. Добродушное толстое лицо китайца смотрит на вас задорно
и беспечно, как ребенок, который сам не знает, что творит. Здесь, в Иокогаме, нет жизни, нет японского лица в складках, этого стриженого, гладко обритого старика
сатира в этой улице: расставив для кого-то сети, он сам ушел, Мефистофель, одинаково холодный и к ядовитой приманке, выставленной им, и к жертвам ее.
И страшная мысль забирается в голову: может быть, этот орангутанг-старик, который тридцать шесть лет тому назад толкал с своей Тарпейской скалы европейцев в воду,
а теперь в халате, надетом на голое тело, и в шляпе котелком, являющийся во всеоружии технического прогресса, все тот же смеющийся над всем и вся, как тогда, так
и теперь торговавший своими женщинами, дикарь-сатир.
И невольно я вспоминаю опять все другие неблагоприятные отзывы об японцах: японец скрытен, холоден, фальшив, расчетлив.
И так трудно мне, мельком видевшему эту страну, проверить эти «говорят».
Вот толпа, в своем одеянии действительно странная толпа, торопливая, судорожная. Лицо какого-нибудь старика, холодное, в складках, с неприятным выражением, хорошо
запечатлевается, но продолжайте всматриваться – и рядом с таким лицом вы увидите удовлетворенное, спокойное лицо рабочего человека.
Этот дженерик, который так усердно вез меня и теперь вытирает пот с своего лица, – пять, через силу десять лет, и самый сильный из людей этого ремесла умирает от
чахотки, – в лице этого человека нет злобы, кусочками своей жизни он заплатил за сегодняшний свой тяжелый кусок хлеба, и лицо его дышит спокойствием и благородством
сознательно обреченного.
Вот из телеграфного окошечка смотрит на вас маленькая козявка – японский чиновник и педантично считает слова моей телеграммы, внимательно, несколько раз перечитывает
каждое слово, исправляет, записывает ваш адрес на случай телеграмм и здешний и тот, куда вы едете. Я благодарю его, говорю, что в этом нет надобности, он настаивает,
говорит: на всякий случай. И благодаря только этому я успеваю получить одну запоздавшую, но очень важную для меня телеграмму. Любезность, за которую я даже не успел
поблагодарить рассыльного, так как телеграмму получил уже на пароходе.
Поступили ли бы так же вежливо и деловито с вами на нашем русском телеграфе? Принял ли бы русский телеграфист ваши интересы ближе к сердцу, чем вы сами?
Я вспоминаю любезную администрацию зоологического сада, куда попали мы в неурочное время, и достаточно было заявить, что мы туристы, как один из распорядителей сада
сам повел нас. И при этом туристы – русские, туристы той нации, к которой японцы не могут питать добрых чувств.
Вот еще факт. В книжном японском магазине меня заинтересовали английские издания на оригинальной японской бумаге с прекрасными японскими рисунками. Я пожелал узнать
стоимость их, где они издаются, можно ли издавать и русские произведения таким образом. Объяснения мне давала одна из хризантем – по внешнему по крайней мере облику
своему. На прекрасном английском языке эта маленькая козявка-хризантема в своем национальном костюме и прическе, водя миниатюрным пальчиком по книге, давала мне
такие толковые и обстоятельные ответы, каких в русском книжном магазине я не получил бы.
Я слушал ее и думал: уверяют, что японские женщины продажны. Но зачем такой, например, девушке торговать своим телом, когда у нее и без того есть ремесло, которое
кормит ее. И, конечно, ее положение более гарантирует ее от торговли телом, чем любую из наших барышень из тех, ремесло которых только и заключается в том, чтобы
путем законного брака обеспечить за собою и впредь сытое прозябание.
Девушка в книжной лавке говорит, и чем больше я ее слушаю, чем больше всматриваюсь в нее, тем сильнее действуют на меня ее полная достоинства манера, ее увлечение
возможностью задуманного мною издания именно в Японии: говорит в ней только ее патриотическое чувство, и как всякое альтруистическое чувство, высшее во всяком случае,
чем личное, оно еще более облагораживает девушку и далеко не дает впечатления хризантемы.
Я видел молодых японок и в европейском костюме, скромных, интеллигентных, в обществе таких же молодых людей – таких же, как наши студенты, студентки.
Я был, наконец, на заводах и в мастерских железных дорог и уже как специалист мог убедиться в поразительной настойчивости и самобытной талантливости японских
техников, мастеровых. Как рационально приспособились они ко всему своему железнодорожному делу, на какую коммерческую ногу поставили его. Без обиды для всех наших
техников-инженеров, с чистой совестью скажу, что в сравнении с японскими техниками, мы плохо обученные техники и притом без всякой самобытной инициативы. И не
техники даже, а до сих пор еще все те же трусливые и забитые ученики, которые все свое спасение видят в том, чтобы ни на шаг не отступать от всякого хлама рутины,
осложняющего и удорожающего простое коммерческое дело.
В этом частном деле особенно виден и прогресс японцев, и гениальная нерутинность их, и хотя я завидую им от всей души в этом, но и признаю их полное превосходство
над нами, утешаясь при этом тем, что хоть этим не хочу походить на тех из наших, с противным апломбом невежества высокомерно третирующих тех, до которых им очень
далеко.
Мы уже снимаемся с якоря, лодки, катера и провожающие уже там, внизу, мы, пассажиры, сбившись у борта, смотрим туда, вниз. Наш гигант, среди целого ряда таких же
гигантов, медленно поворачивается и пробирается к выходу.
Вот мы проходим мимо нашего четырехтрубного гиганта броненосца «Россия»; страшные пушки его скрыты, как скрыты в таинственных недрах его и все остальные ужасы
разрушения: ядра, порох, динамит.
Одного такого страшилища довольно, чтобы весь этот цветущий мирный уголок земли превратить в развалины. Но и одной маленькой вертлявой миноноски больше чем
достаточно, чтобы уничтожить такое чудовище. И как бы в ответ на эту мою мысль четыре японских миноноски несутся к нашему крейсеру, на мгновение останавливаются
у самого его борта и снова скрываются в бухте.
Не дай бог ни того, ни другого.
Мы уже идем полным ходом. Вся даль лазурного моря покрыта белыми парусами; это лодки рыбаков. Голые, они ловят свою рыбу, там на берегу у каждого из них посеяна
полоска рису, и все несложные потребности жизни удовлетворены этим. Всю жизнь будут они так работать, а когда умрут, их сожгут в этой стране панорам туманных гор,
синего безмятежного моря, дремлющих на нем белых парусов. Негой, грезой, лаской дышит все здесь, и берет окончательно верх доброе чувство, и от всего сердца шлешь
этим людям труда, этим чудным берегам свое последнее прости.
Прости, Япония, скоро опять станешь для меня ты далекой и чужой стороной, но память о тебе, прекрасной, о твоем мощном, как в сказке, пробуждении и возрождении будет
для меня одним из лучших воспоминаний моей жизни, будет большим, будет вновь забившим источником веры в чудеса на земле.
Источник: Гарин-Михайловский Н. Г. Собрание сочинений в пяти томах. Том 5. – М.: ГИХЛ, 1958.
_____________________
1. «По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову»
– впервые путевые очерки под излюбленным гаринским названием «Карандашом с натуры» увидели свет в столичном журнале «Мир божий», 1899, №№ 2–7, 10–12.
После известной стилистической доработки, уже под заглавием «По Кopee, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову. Карандашом с натуры» (с
очерками «Вокруг света») появились отдельным изданием в «Знании», СПБ, 1904.
В последнем издании, а также в книге «Из дневников кругосветного nутешествия» (По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову), под редакцией, со вступительной
статьей и комментариями В. Т. Зайчикова, 3-е сокращенное издание, М., Географиздат, 1952, читатель найдет пояснения, интересные данные, относящиеся
к очеркам nисателя – в основном специального характера.
В 1898 г. после постройки дороги Кротовка – Сергиевск (введена в эксплуатацию 16 августа 1897 г.) Михайловский осуществил путешествие вокруг света: Корея – Япония
– Северо-Американские Соединенные Штаты – Англия – Франция – Германия – Россия. Записаны корейские сказки. Ведется дневник; научные наблюдения, сделанные в Северной
Корее и Маньчжурии, по возвращении публикуются.
Михайловский задумал совершить «для отдохновения» кругосветное путешествие. Но в последний момент он получил от Петербургского географического общества предложение
присоединиться к северокорейской экспедиции А. И. Звегинцова.
Всего по Корее и Маньчжурии Михайловским было пройдено около 1600 км. Михайловский вёл дневник и технический журнал экспедиции. Им было записано до 100 корейских
сказок, легенд и мифов. (вернуться)
2. Генрих Гогенцоллерн (1862–1929) – прусский принц, брат Вильгельма II, являлся одним из
активнейших проводников германского империализма в странах Тихого океана.
В 1897 году он командовал германским военным отрядом, захватившим китайскую бухту Цзяочжоу (провинция Шаньдун) и отличившимся жестокой растравой с мирным населением.
В 1898 году в Пекине был подписан германо-китайский договор, фактически превративший всю Шаньдунскую провинцию в сферу германского влияния. (вернуться)
3. …столкнули в море десять тысяч европейцев и своих крещеных японцев… – упоминаемое Гариным
легендарное событие в Нагасакской бухте является одним из многочисленных и характерных проявлений антихристианского, по существу антииностранного движения в странах
Восточной Азии. Оно являлось своеобразной формой борьбы восточноазиатских народов с экономическим и политическим закабалением азиатских стран иностранным капиталом,
огромную роль в котором играла католические миссионерские организации. (вернуться)
4. Пьер Лоти! Хризантема! – Лота Пьер (1850–1923) – французский
романист, член французской академии, автор романов, действие которых происходит на экзотическом фоне.
В романе «Госпожа Хризантема» (1887) Лоти идиллически изображает жизнь феодальной Японии. (вернуться)
5. …в ничтожный промежуток тридцати лет… – в Японии в 1867–1868 годах совершилась
буржуазная революция («революция Мэйдзи»), положившая начало быстрому капиталистическому развитию страны и выдвижению Японии в число крупных империалистических
государств. (вернуться)
6. И почувствовал это наш Гончаров… – И. А. Гончаров, посетивший Японию
задолго до буржуазного переворота, писал в своих путевых очерках «Фрегат „Паллада“» о новых настроениях, о стремлении передовых людей Японии преобразовать жизнь –
предпосылках последующего бурного капиталистического развития страны. (вернуться)
7. …их судьба будет не лучше Египта. – в 1850–1860 годах в связи со строительством
Суэцкого канала и созданием плантационного хлопководства, Египет был вынужден заключить ряд кабальных внешних займов. Этим воспользовались иностранные державы,
и прежде всего Англия, в политических целях, захватив египетские акции на Суэцкий канал и установив финансовый контроль над Египтом. В 1878 году Англия и Франция
ввели в состав египетского правительства своих представителей в качестве министров. (вернуться)
8. …нероновских клетках... – Нерон Клавдий Цезарь – римский император (54–68), отличавшийся
крайней жестокостью и лицемерием. (вернуться)
в начало страницы
|