По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову. 14 октября. Гарин-Михайловский Н. Г.
ЛИТЕРАТУРА

 

О дневниковых записях
путешествий
Н. Г. Гарина-Михайловского


Н. Г. Гарин-Михайловский
Фото середины 1890-х гг.

Гарин-Михайловский Н. Г.
Вокруг света

 

 

      Гарин-Михайловский Николай Георгиевич
(1852 – 1906)


ПО КОРЕЕ, МАНЬЧЖУРИИ
И ЛЯОДУНСКОМУ ПОЛУОСТРОВУ

Карандашом с натуры
[1]


<<< Начало очерка

14 октября

Наутро синий от холода капитан объявляет, что в пяти ли самый трудный из всех перекатов и что при таком ветре думать нечего его пройти.

– А если ветер неделю будет такой?

– Надо ждать.

– А если до зимы?

– Весной поедем.

– Чего боится капитан?

– Лодку разбить.

– Пусть бьет.

Капитан смеется. Переводчик переводит.

– Капитан говорит: если разобьет лодку, все будут в воде, а сегодня холодно.

– Ничего, вода все-таки теплее воздуха.

Я начинаю приводить ему доводы: провизия вышла, серебряных денег нет больше, золотых и бумажек не меняют.

Кое-как В. В. переводит, что перекат называется Наун-менлазо, – в нем большие камни расположены в шахматном порядке, – очень трудно и без ветра лавировать между ними, а при ветре наша «Бабушка» и совсем не станет слушаться руля.

Мысль потерять хоть один день вгоняет меня в такую тоску, что я еще энергичнее убеждаю и до тех пор, пока капитан не соглашается.

Наш капитан такой молодец, что с ним ничего не страшно. Но когда мы подходим к перекату, запертому, действительно, двумя отвесными скалами, как косяками, видим кипящую воду и саженные вскакивающие и тут же проваливающиеся волны, когда капитан объясняет, как поступать в случае крушения, на душе делается жутко и, переживая еще одну новую опасность, в тысячный раз упрекаю себя в неисправимости.

Но уже «Бабушка» влетает в ревущий водопад, мы несемся, поворачиваемся набок, кажется, совсем опрокидываемся, отбрасываемся в другую сторону. Рев воды, ветра, дикие нечеловеческие окрики капитана, как статуи от напряжения матросы… И мы опять уже на спокойной глади, и страшный перекат уже сзади, а капитан весело смеется и качает головой.

Мы едем дальше, но холод такой нестерпимый, что впору бросить всякое писанье, сидеть, дрожать и щелкать зубами; особенно когда река делает поворот к северу, а при ее извилистости таких северных поворотов, кажется, больше, чем южных.

Здесь на китайском берегу везде моют золото, и капитан говорит, что здесь попадаются иногда довольно крупные самородки.

По обеим сторонам по-прежнему множество деревень, которых нет на обычной сорокаверстной карте, а тех, которые изредка помечены на карте, нет в действительности.

Напрасно называешь те имена деревень, которые должны бы быть, – нет, и никогда и не слыхали таких имен.

Провизия наша подходит к концу, а между тем ни золота, ни бумажек нигде не принимают.

Вся надежда на китайское торговое село Уэй-саго, к которому мы теперь подъезжаем.

У отлогого берега шаланд двадцать, нашего покроя, с высокими мачтами и флажками: белыми, голубыми, красными.

Как только пристали, нас сейчас же окружила густая толпа китайцев. В. В. ушел менять деньги, а мы ждем его.

От китайских судов, к которым мы пристали, вонь нестерпимая.

– То от их еды, – объясняет Бибик, – бо мабуть дохлых собак ели. Ему какая падаль ни попадется – все годится. А потом так и носит дух от той падали по неделям.

Какой-то франтоватый китаец, высокий, с узкими плечами, молодой с щегольской, наполовину искусственной косой что-то с пренебрежительной гримасой объясняет толпе по поводу наших инструментов, вещей, платья. Слышно часто: мауза, – что значит стриженый. Это презрительная кличка для всякого европейца.

Ах, хорошо бы разменять деньги и купить чумизы, спичек, китайского сахару, рису.

Вот идет, наконец, В. В. Он в своей голубой шубе с китайским воротом, разрезами по бокам и шапочке Меркурия,[2] очень напоминает фигуру наших бояр XV столетия. И сапоги желтые, и идет вперевалку.

Но вид у него не торжествующий.

За ним катит широкой походкой, в непромокаемой куртке, неладно, да крепко сшитой, П. Н.

– Не меняют, – кричит он издали.

– Что же делать?

– У меня два доллара есть, – говорит В. В.

Ну, хоть чумизы да спичек купим. Но и чумизы не оказалось; купили дробленую кукурузу.

Надоело все это и грязно. В каждом блюде китайских волос, как салата, накрошено: жесткие, черные, они секутся и летят, как перед весной летит с лошадей шерсть. Стакан чаю подадут, и сейчас же в нем, кроме пятен жира и аромата его (у нас одна кастрюля, в которой все варится по очереди), масса черных волосиков. Прибавим ложку китайского желтого сахару, и прибавится еще одним неприятным специфическим запахом больше.

Иногда я закрываю глаза и хочу вспомнить вкус наших блюд. Но ни одно из них не вызывает больше моего аппетита, мне кажется, я навсегда потерял аппетит к какой бы то ни было еде. Смотришь на нее с отвращением и принимаешь, как лекарство, без которого не проживешь. Вот уж никакого чревоугодничества в этой обстановке нет. На горах вместо дождя выпал снег, и так печально все говорит о зиме, холодных днях.

Пора, пора бы и нам, залетным птицам, лететь, если не в более теплые края, то хотя в родные и во всяком случае с домами, в которых печи, у которых можно отогреться.

В этом китайском селе из девятнадцати фанз одна принадлежит начальнику города, девять под лавками, пять под гостиницами, и таким образом для обыкновенных жителей остаются четыре дома.

Все дома – тип двойных крестьянских изб, вымазанных глиной и крытых камышом.

Только водочный и масляничный заводы в стороне от села и обнесены белой стеной.

Китайские телеги двухколесные, неуклюжие, их везут четыре-шесть мелкорослых лошадок.

Это село – одно из крупных торговых центров. Здесь скупается золото и продаются добывателям его и другим охотникам хунхузам дробь, порох, пули, ружья и прочие необходимые припасы.

Один китаец-торговец, свесив предложенный нами золотой в девяносто долларов, предложил за него одиннадцать долларов, – очевидно, по курсу скупаемого им здесь золота. Но и этим скупщикам золото привозят тоже больше скупщики, и можно представить, что получает непосредственный добыватель.

Солнце выглянуло перед закатом и бросило сноп фиолетовых с непередаваемо нежным отливом лучей на две горы, и горят они, как прозрачные, каким-то чудным светом среди печального сумрака остальных гор. Но и в сумраке они в бархатных своих одеяниях волшебно хороши. Словно дворец богатый в полумраке, и только одна комната его горит огнями и льет свой свет в нарядный полусвет других комнат.

И, несмотря на нестерпимый холод и ветер, нельзя не поддаться прелести этого холодного, но прекрасного, как мечта, как сон, заката.

Как ни прекрасна природа всегда и во всем, но мы все стоим на палубе нашей «Бабушки» и напряженно высматриваем первую самую маленькую фанзу, чтоб променять весь этот волшебный, но ледяной дворец на маленькую, душную, с насекомыми и сверчками глиняную комнату фанзы.

И вдруг страшно, до безумия почувствовался родной камин, близкие сердцу лица. Перенестись на одно мгновение – не надо пищи, не надо удобств, но увидеть, согреться душой и телом. Какой бы то ни было ценой можно ли исполнить это желание? Нет, нельзя.

Уныние ненадолго. Да и мне ли унывать, так счастливо вырвавшемуся из всех случайностей совершенно первобытного, неизведанного пути. Уж совсем было попались в лапы кровожадных хищников. Приди они раньше, они и фанзу зажгли бы раньше, и лошадей перестреляли бы, да и мы куда делись бы ночью? Волей-неволей должны были бы показаться невидимому врагу и попасть под расстрел.

Но и живые, без лошадей, за сотни верст от жилья, куда бы мы делись от них? Ничем не рискуя, ночь за ночью, они расстреливали бы нас, пока не покончили бы с последним, уверенные, что все, что с нами, при нас и осталось бы.

А застигни этот холод нас на Пектусане, где теперь, вероятно, градусов пятнадцать, да при ветре, превращающем эти пятнадцать градусов в нестерпимый мороз. Заблудись мы там в такую ночь, как прошлая, начало которой было такое теплое, и мы все там и остались бы, превратившись в такие же ледяные сосульки, которые висели по его скалам и тогда уже, когда мы были там.

Я понимаю теперь тот страх, который охватил Дишандари, когда ночью тогда пошел вдруг снег.

Спокойный и мужественный, он заметался тогда и упал духом и говорил, как человек бесповоротно погибший.

И после такого счастливого в конце концов результата могу ли я роптать? А вот и фанза наконец, уныние мое быстро прошло, и я уже радостно оглядывался в крошечной, наполненной кукурузой, угарной, но теплой комнате фанзы, где приютили нас.

Только что устроились, входят несколько корейцев.

– Мы, жители этой деревни, узнав о приезде иностранцев, собрались и, обсудив, решили приветствовать дорогих гостей.

Я благодарю и прошу садиться. Они опускаются на корточки, и начинается беседа. Кто мы?

– Мы русские. Слыхали ли они о русских?

– Слыхали. Это самое большое и сильное в мире государство.

Разговор продолжается с час, и мы расстаемся, желая друг другу всего лучшего.

Собственно, не расстаемся: депутация переходит в домашние комнаты хозяев, и оттуда еще долго мы переговариваемся, пока, наконец, на обычный вопрос: «Чем же им угощать дорогих гостей», – я отвечаю: «Сказками».

Из трех сказок одну, по совершенной ее нецензурности, пришлось не записать, а в одной, относительно верной жены, пришлось опустить по той же причине несколько сильных и злоостроумных мест. А на вид, когда они сидели в моей комнате, это были такие почтенные люди.

16 октября

Сегодня попутный ветер, и мы, сделав из двух бурок парус, едем со скоростью шести верст в час. Наш оригинальный парус в виде черной звезды привлекает общее внимание. Несколько шаланд, однако, с своими громадными римскими парусами обогнали нас.

– Нельзя ли, чтоб они нас прихватили?

Кричат им, – отвечают: можно.

– Сколько они за это хотят?

– Об этом не стоит разговаривать, – сколько дадут.

Нас привязывают борт к борту, и мы едем со скоростью восьми верст в час – давно неведомое удовольствие.

– Нельзя ли вам сказать в ближайшем таможенном пункте, что эти бобы, которые мы везем – ваши, тогда мы не заплатим пошлины?

Об этом просят нас китайцы, хозяева паруса.

– Нет, этого нельзя. А много у вас бобов?

– Около тысячи пудов.

– Сколько вы заплатите пошлины?

– По копейке с пуда.

– Если вы довезете нас до И-чжоу, то мы примем пошлину на себя.

– Мы бы рады, если позволят перекаты.

Пока во всяком случае мы едем вместе.

У нас все, решительно все на исходе. Кроме мяса, впрочем, но мясо зато начинает пахнуть. Я предлагал выбросить его, но Бибик говорит, что именно теперь мясо и хорошо.

– Корова старая, жесткая была, а теперь мягкая, нежная.

Мясо, действительно, на вкус теперь гораздо лучше стало.

– А вы посмотрите, – горячо заступаясь за мясо, говорит Ив. Аф., – что китайцы едят, – к ихнему мясу без зажатого носа и подойти нельзя, а это что? Вот как надо, к самому мясу наклониться, чтоб услышать дух.

– Обед нечем варить: дров нет, – докладывает Ив. Аф., – разве у китайцев той шаланды в долг взять.

– Попросите.

Дали дров.

– Сколько стоит?

Смеются:

– Ничего не стоит.

Сварили себе обед и предлагают нам. Благодарим и показываем на свой, который собираемся варить. Ив. Аф. пристроился все-таки и ест.

– Гораздо вкуснее нашего: хорошо разваренная кукуруза, какая-то прикуска.

– Неловко, бросьте.

– Что ж неловко, – им это лестно только.

Я боюсь, что было бы, если бы до И-чжоу оставалось еще несколько дней, – мы все обратились бы в нищих странников.

Холодно, грязно, голодно: последние часы в Корее проходят тускло. Только к вечеру как будто теплее стало. Шире река и, как расплавленная, с фиолетовым налетом, спит неподвижно. Понизились горы, сзади сомкнулись крутые, высокие, а вперед ушли мелкими отрогами, открывая горизонты и даль реки. Там недалеко уже и конец всем горам, и через два-три дня мы будем уже любоваться необъятным горизонтом моря.

Словно из тюрьмы, каким-то узким, бесконечно высоким коридором выходишь опять на волю.

Последняя ночевка в корейской деревенской гостинице. Душно, тускло; человек двадцать корейцев, кроме нас; насекомые и дым, дым из растрескавшегося пола, едкий, вызывающий слезы; дым от крепкого корейского табаку, заставляющий чихать и кашлять. Попробовали отворить дверь, – извиняются, но просят затворить: больные есть.

После еды корейцы отрыгивают пищу, и бесконечные рулады оглашают воздух.

Не хочется есть, не хочется спать, и в то же время чувствуешь болезненную ненормальность этого. Продолжайся дальше путешествие – поборол бы себя, но теперь весь как-то сосредоточился на конце своего путешествия.

Боюсь только упустить что-нибудь существенное.

Лесу нет, на каждом шагу – и на китайском и на корейском берегу поселения. Китайский берег более пологий, богаче почвой и пахотными полями. На китайском же берегу, в местности Мен-суи-чуенг (Холодный ключ), против корейской горы Чусанчанга, богатейшие серебряные рудники. Все китайцы передают о них, захлебываясь от восторга. Но китайское правительство не разрешает разрабатывать их, не разрешает разрабатывать рудники красной меди близ Мауерлшаня.

– А тайно?

Китайцы отчаянно машут головами: «Хунхузы».

17 октября

Сегодня придем в И-чжоу.

Это первая мысль, с которой проснулся, вероятно, каждый из нас.

Серенький денек, небо в тучах, сыплется оттуда что-то невероятно мелкое, что-то, чего не разберешь в ранних сумерках начинающегося дня. Перспектива намокнуть не особенно приятна, а о работе и говорить нечего.

Природа на прощанье хочет наглядно показать нам, что нет такого положения, которое не могло бы стать худшим.

Вероятно, оттого, что мы искренне уверовали в это, природа смилостивилась; дождь перестал, и в результате, правда, серенький, но теплый денек, какие бывают у нас в начале сентября.

Морозов нет больше, они остались там, за теми горами.

Перед нами же юг, тепло, океан.

Все это места, посещенные японцами; здесь в последнюю войну[3] проходили японские войска.

В корейском населении впечатление от пребывания японцев сохранилось несомненно очень хорошее, да к тому же японцы победили китайцев, их исконных угнетателей и для корейца непобедимых.

Поэтому к японцам и уважение большое.

За все то, что японцы брали у корейцев, – за все платилось.

Тем не менее и после войны все-таки китайцы здесь хозяева и на своем и на корейском берегу. В тоне обращения их с корейцами чувствуется обращение победителя с побежденными. Благодаря этому и японцам нет здесь ходу.

Китайцы оскорблены и возмущены победой японцев.

– Что такое Япония для нас, пятисотмиллионного народа?

Как бы то ни было для мирной торговой деятельности здесь, на Ялу, условия для японцев неблагоприятные. Китаец силен здесь и в торговле, да силен и в своем оскорбленном национальном чувстве.

Это чувство у китайцев есть несомненно. И равнодушием только маскируется временное бессилие.

Наконец, у японцев денег нет, а здесь, чтоб делать хорошие коммерческие дела и захватить район Северной Кореи и главным образом примыкающей к ней Маньчжурии, нужен первоначальный капитал не меньше ста миллионов.

– Смотрите, – говорит с завистью П. Н., – на китайской стороне золото роют, хлеб сеют, а через Амноку только перешел в Корею – голые горы и ничего больше. Там золото, серебро, железо, красная медь, какой лес, а здесь ничего. Нет счастья корейцам…

Я решаюсь выступить тоже в роли корейского сказочника.

– Позовите нашего проводника, и я расскажу ему, почему нет счастья в Корее. Когда Оконшанте создал землю, то ко всякому государству послал особого старца покровителя. Послал и в Корею, наделив старца всеми богатствами: пашней, лесом, золотом, серебром, красной медью, железом, углем. Все это старец уложил в свой мешок и пошел. Шел, шел, устал и остановился на ночлег в Маньчжурии. Предложили ему маньчжуры своей сули, соблазнился старец и думает: на ночь выпью, а до завтра просплюсь. Не знал он, что китайская водка такая, что стоит на другой день хлебнуть воды, как опять пьян станет человек (не переброженная). Вот проснулся старик на другой день, глотнул ключевой воды и пошел своей дорогой. Пошел и охмелел, – так и шел весь день пьяный. Перебрел через какую-то речку, и показалось ему, что перешел он Амноку, и стал он разбрасывать повсюду пашни, леса, золото, серебро, медь, железо, уголь. Когда пришел к Амноке, остались у него только горы да разная мелочь от всех прежних богатств. Так и осталась Корея ни с чем, а хуже же всего то, что диплом на счастье корейское охмелевший старик оставил тоже у китайцев.

Кореец слушает меня, удрученно качает головой и что-то говорит. П. Н. переводит:

– Говорит: наверно, все так и было.

– Скажите ему, что не было, потому что я сам это выдумал.

– Сказал, только он не верит: говорит, что больше похоже на правду, чем на выдумку. Говорит, что и у них считают, что корейское счастье все попало к китайцам…

Я смотрю в кроткое задумчивое лицо корейца: какое-то спокойное и тихое помешательство и ясная грусть об утраченном навеки счастье.

18 октября

Последний день в Корее. Мы в городе И-чжоу. С виду это самый чистенький и богатый город из тех, которые мы видели.

Множество черепичных фанз с китайскими крышами на четыре ската с приподнятыми вверх, точно улетающими в небо краями. Края эти изображают из себя иногда драконов, змей, священных птиц. На макушке крыш еще маленькая на столбиках крыша, точно корейская шляпа на голове. Цвет черепицы черный. Черный и белый цвет извести – два господствующих цвета, что придает городу мрачный вид. Все те же бумажные двери, окна, и только в очень богатых фанзах кусочки стекла.

Город до войны процветал и насчитывал до 60 тысяч жителей. Но война разорила его. Сперва китайские войска заняли брошенный почти город и, не стесняясь совершенно, захватывали имущество, ловили скот, насиловали женщин, жгли на дрова фанзы. Затем явились японцы и до появления главной квартиры, по отзыву всех, держали себя нехорошо. Но с приходом главной квартиры безобразия прекратились и стали платить за все.

Теперь в городе насчитывают не более 15 тысяч жителей и 4 тысячи фанз из бывших 20 тысяч. Жители не возвращаются в город, так как живущие на той стороне китайцы упорно стоят на том, что будет скоро новая война с Японией.

Корейцы по-прежнему любезны до бесконечности. Начальник города, кунжу, прислал к нам цуашу (предводитель дворянства) с вопросом, не надо ли нам чего.

Нам надо было разменять японское золото, за которое давали здесь половинную стоимость японскими долларами. Кончилось тем, что кунжу разменял нам все золото по курсу.

Кстати, предупреждаю туристов, думающих путешествовать по северной части Кореи: лучшие деньги здесь японские доллары, которые идут здесь по 500 кеш. От устья Тумангана до Хериона по тому же курсу шли у нас и серебряные рубли и бумажки. Мексиканские доллары идут на 20–30 кеш (4–6) [копеек] дешевле. Золото же и японские бумажки нипочем не идут.

Любезность кунжу этим не ограничилась. Он первый сделал нам визит и на наше замечание, что он предупредил нас, сказал:

– Имя русского в Корее священно. Слишком много для нас сделала Россия и слишком великодушна она, чтоб мы не ценили этого. Русский – самый дорогой наш гость. Мы между двумя открытыми пастями: с одной стороны, Япония, с другой – Китай. Если нас ни та, ни другая пасти не проглатывают, то, конечно, благодаря только России.

Мы остановились в обширной сравнительно фанзе с потолком, оклеенными обоями стенами, с бумажными дверями, на которых нарисованы разные небывалые звери, птицы, с стеклами в средине дверей и окон. На теплом полу, устланном циновками, стоит грубоватое подражание японской ширме, туалетный японский столик с зеркалом и разными банками. Но двор микроскопически мал, грязен.

Улицы чище и шире других городов, есть даже канавы, но грязи и вони все-таки очень много, так много, точно все время вы идете по самому неряшливому двору какого-нибудь нашего провинциального дома. Сегодня как раз ярмарка. В маленькой, узенькой улице много (сот пять) народа, открыты лавки, лежат на улице товары: чумиза, рис, кукуруза, лапша, посуда, сушеная рыба, дешевые материи, пряники (на 20 кеш мы купили фунта два их: тягучие, клейкие, мало сладкие). Толпится рабочий скот. Попадаются иногда прекрасные экземпляры быков, пудов до сорока живого веса. Но коров хороших нет: аналогия с людьми. Корейцев много красивых, с иконными темными лицами, но кореянки некрасивы: скуласты, широколицы, с маленькими лбами, с маленькими неизящными фигурками.

Но лица их добрые, ласковые. Особенно у пожилых женщин, у которых нет страха за свою молодость, и они уже спокойно смотрят на вас. Благодаря нарядной прическе в этом взгляде что-то знакомое – так смотрит. чья-нибудь тетушка со двора своей усадьбы где-нибудь в глухой деревушке, бедно одетая, но которую вы сейчас же отличите от крестьянки по ее стародавней прическе, – смотрит спокойно, добродушно ласково, все изведавшая на своем веку.

Впрочем, и таких женщин мало. Все женщины где-то прячутся в задних комнатах своих фанз, а редкая, если и показывается на улице, то здесь, на юге, под такой большой шляпой, каких на севере Кореи я не видал. Это не шляпа даже, а большая плетеная корзина, у которой вместо плоского дна конус. Диаметр такой корзины больше аршина, и такая корзина закрывает женщину ниже плеч. Смотрят же обладательницы таких шляп через щели соломенного плетения. Исключение составляют только танцовщицы – класс, официально уже упраздненный, но еще продолжающий функционировать. Их лица открыты, набелены, взгляд смелый, уверенный, костюм нарядный – цветные шелка, около них запах мускуса, гвоздики.

Возле таких танцовщиц всегда несколько молодых людей в изысканно белых костюмах, нередко из шелка, в своих черных из волоса с миниатюрными тулками и громадными полями шляпах.

Очевидно, тонкостью своего обращения они хотят импонировать львице и всем окружающим, подражая во всем своим старшим по культуре братьям – китайцам.

– Тут что… А вот в Сеуле… Там образованные танцовщицы, там они не хуже китайских умеют играть и перекидываться острыми словами.

Сказать острое словцо, подобрать тут же рифму с особым смыслом, с намеком на политику, общественную жизнь, на какой-нибудь наделавший шуму эпизод – это верх образования.

Мы праздно продолжаем ходить по ярмарке. Один кореец купил горсть рису, другой тащит мешочек кукурузы, чумизы, а тяжелая связка кеш болтается у него сзади, привязанная к поясу. На самом маленьком нашем деревенском базаре и товару больше и крупнее торговля.

А вот похороны. Большие парадные похороны. Умерла жена – уже старуха – богатого корейца. Процессия с воплями и плачем медленно проходит.

Впереди всех верхом на лошади, по-мужски, женщина в сероватом из тонкого рядна халате, повязанном веревкой. Женщина эта покрыта каким-то прозрачным серым мешком.

Это любимая раба,[4] на обязанности которой лежит оплакивать покойницу. Почетная роль. Радостное сознание этого почета заглушает в ней печаль, и хотя она и усердно взвизгивает, но озабоченно и со страхом оглядывается, боясь пропустить момент, когда надо остановиться. Ее уродливое лицо, с несвойственной для кореянки живостью, то и дело оглядывается назад. Видно, что для нее это событие на всю остальную жизнь и честь выше головы.

Все войдет опять в колею, опять будут ее неволить и бить, но этот день, как солнце всей ее жизни, будет светить ей до последнего шага ее жизненного пути. Будет о нем она рассказывать внукам и правнукам своих господ и в ясный весенний день, когда отдыхать будут ее старые кости, и в угрюмый осенний вечер, когда от ломоты места живого не будет в них, так же рассказывать, как и у нас еще рассказывают барчукам старые нянюшки, видевшие еще и барщину и всю неправду крепостной жизни.

За рабой тянется ряд хоругвей: на шестах доски с изображениями людей и невиданных зверей, громадные кольца золоченой и красной бумаги. Это деньги – деньги для ада, которые там будет платить покойница. Их положат с ней в могилу. Она и здесь уже платит, – идут двое и разбрасывают такие деньги по дороге. Это умилостивляет духов ада, и, следуя теперь за телом, они ни покойнице, ни ее родным, ни всем тем, мимо домов которых проносят тело усопшей, не будут делать зла. Но для верности женщины каждого дома выносят на порог горсть сухих листьев, хворосту, ельнику и жгут его. Дым еще лучше денег отгоняет злых духов и во всяком случае гигиеничнее.

Ближе подходит процессия, и нестерпимый в неподвижном солнечном воздухе трупный смрад. Не удивительно: тело покойницы держали три месяца на дому прежде погребения.

Вот и катафалк – громадные закрытые носилки с балдахином, закрытым со всех сторон. Стенки его разноцветные, по верху изображения страшных лиц, драконов, змей, священных птиц.

Впереди катафалка дети, родные, друзья. Сзади носилки: в передних сидит подруга покойной и громко плачет – это ее обязанность.

Процессия останавливается на перекрестке, где дорога сворачивает уже за город, и происходит последнее поминание в городе.

Перед катафалком устанавливается богатый корейский стол с рыбой, но без мяса, так как это был пост, с чашками риса, с восковыми свечами.

Впереди этого стола (не выше полуаршина) полусидят на коленях все мужчины, одетые в траур (такой же, как у рабы).

Муж покойной читает какие-то бумаги, сын покойной, лет шестнадцати юноша, стоит перед столом, лицом к катафалку, и кладет частые земные поклоны или, складывая руки, поднимает и опускает их.

Чтение нараспев, и иногда все подхватывают и повторяют припев. Какой-то, очевидно, сильный момент, потому что все заметались, припали к земле, и несколько искренних рыданий сливаются с страстно тоскливым напевом.

Ощущение какого-то всеконечного конца, горя, пустоты.

Кончилось, все встают, обед несут дальше, и вся процессия опять приходит в движение, медленно скрываясь где-то за городом в ярких лучах осеннего дня.

Так же, как и у нас, точно тише вдруг стало, и громче там и сям пение петухов.

Пора и к начальнику города с визитом.

Маленький начальник в лиловом шелковом халате, с маленькой в три волоска бородкой уже ждет нас на высоте своего навеса.

Для нас открыты средние ворота, нас ведут по средней лестнице – это высший почет. По этой же лестнице спешит сойти навстречу к нам кунжу.

Мы жмем руки друг другу и идем внутрь его помещения. Комната без стульев, ковер: жестом руки нас просят садиться.

Я уже привык и сажусь свободно, поджимая под себя ноги, но Н. Е. никак не может усесться, и, наконец, ему приносят какое-то высокое сиденье.

Нам подают маленькие столики с закусками, рисом и супом, но мы только что поели и едим плохо.

Хозяин дарит мне два листа с надписями, сделанными известным поэтом Кимом. На одной из них говорится о городе И-чжоу в таких словах: «Где кончаются горы, где долина и зелень, где гладь воды, где синее небо да белое облако в небе, там город И-чжоу».

Этот Ким был когда-то начальником здесь, любил город и оставил по себе очень хорошую память.

Мы сидим; я осматриваю маленькие высокие комнаты здания, с вертикальными рядами китайских знаков. Мы уже переговорили обо всем; несколько раз повторяет хозяин уже высказанное сожаление, что мы так скоро, сегодня же, покидаем его город; мы хотим вставать и прощаться уже, когда что-то докладывают хозяину, и он, сделав гримасу, что-то говорит и неохотно встает, направляясь к порогу.

Там стоит он и ждет, а во дворе какой-то шум. Немного погодя показываются китайский офицер и несколько его солдат.

У порога хозяин и гость кланяются.

Китайский офицер с красивым римским лицом, бритый, высокий, стройный, с изящными манерами, в костюме, напоминающем римские туники, входит в комнату, уверенно, но вежливо кланяется нам и по приглашению хозяина садится на ковер.

Я делаю движение встать, но П. Н., из нескольких фраз понявший, в чем дело, говорит:

– Не уходите, очень интересно. Это начальник китайского города. Он пришел с жалобой на корейцев. Будто бы триста корейцев его плот ограбили. И плот не его, и триста корейцев никогда не бывало: все врет… Если б офицер понимал, что говорит П. Н.! Но он сидит величественно и спокойно, слегка поводя своими большими, красивыми, подведенными глазами. Видны были его красивые, длинные руки с громадными отточенными ногтями, с широким из цветного камня кольцом на большом пальце.

Он, очевидно, знает, что все на нем дорогое и сидит хорошо, и умеет он держаться, знает, что он красив и строен и может быть и очаровательным поклонником, и суровым, беспощадным судьей, и жадным хищником, не пропускающим удобного случая. Таковым был он в эту минуту, и лицо его словно говорило: «Если я в данный момент и обнажаюсь, может быть, с этой стороны, то мне все равно: остальное при мне, и я добьюсь своего».

Маленький корейский начальник, полный контраст своего гостя, болезненно и раздраженно мнется.

Он обрывает речь своего гостя и раздраженно обращается к переводчику:

– Спроси: разве вышел новый закон, по которому китайские солдаты тоже могут входить в мою комнату, и притом не снимая обуви?

Солдаты в своих синих кафтанах, с красными и желтыми щитами и обшивками, действительно явились без церемонии за своим начальником и, кажется, только ждут распоряжения, чтоб броситься на тщедушного хозяина.

Переводчик дипломатично обращается не к офицеру, а шепчет что-то солдатам. Те нехотя и обиженно выходят не только за дверь, но и совсем на двор.

Выслушав гостя и приняв его заявление, хозяин говорит переводчику:

– Всегда китайцы жалуются, что их грабят корейцы, и маленькие дети даже не верят и смеются над этим. Их хунхузы грабят. И всегда лес оказывается начальника, но всегда без документа. Начальник говорит, что и деньги были отняты у его сплавщиков леса. Когда у сплавщиков бывают деньги?

Хозяин устало опускает голову: ему обидно и стыдно и за гостя и за себя. Офицер просит вызвать на суд виновных. Хозяин отдает распоряжение.

Мы встаем и откланиваемся. Такой же великолепный поклон со стороны римлянина китайца. Мало того, он встает и совершенно по-европейски жмет, нам руки. Я жму и с радостью соображаю, что он сегодня в свой город не попадет, а я буду там ночевать, а завтра утром, прежде чем он приедет, я уже выступлю и таким образом избавлюсь от визита к нему.

Хозяин с видимым удовольствием оставляет своего гостя и, несмотря на усиленные наши просьбы, провожает нас до ворот.

Мы спешим в свою фанзу. Наши китайцы матросы с своим гигантом капитаном уже ждут нас. Итак, мы отправляемся по восточному побережью Ляодунского полуострова в Порт-Артур. Лошадей наших, идущих из Мауерлшаня с Бесединым и Тайном, еще нет. Так как в Порт-Артуре у меня и Н. Е. есть дело, которое задержит нас там на несколько дней, то я решаю ехать с Н. Е. вперед, чтобы воспользоваться тем временем, пока будет подходить наш обоз для нужных работ в Порт-Артуре.

Во главе обоза остается И. А. При нем солдаты: Бибик, Беседин, Хапов и кореец Тайн. С ними же остается китайский переводчик В. В. Последнего оставляю с величайшим сожалением, заменяя его корейцем, говорящим по-китайски. Этот будет переводить П. Н., а последний нам. Таким образом, передовой отряд составляется из меня, Н. Е., П. Н. и корейца, жителя И-чжоу.

При нас два револьвера и мой маузер с последними девятью зарядами. Все остальное вооружение мы оставляем обозу.

Обоз – громкое название: семь верховых лошадей, одной больше против числа всадников. Эта лишняя повезет кастрюлю и четыре уцелевшие чашки – вот и весь наш теперешний обоз.

Капитан и матросы ручаются за безопасность нашего пути до Порт-Артура.

– Есть морские пираты, но сухопутных хунхузов мано (нет). Все время вы будете ехать густонаселенными пахотными местами.

Этого довода для меня достаточно, чтоб не думать больше о каких бы то ни было хунхузах. Потому что, если я видел там в горах эти уродливые язвы китайской цивилизации в лице хунхузов, то успел уже увидеть и культурный земледельческий класс. Познакомился наконец и с другим классом людей в лице моего капитана и его моряков – пролетариев, рабочих, которые честным путем хотят заработать свой хлеб.

Я не мог не проникнуться к тем и другим глубоким уважением: я видел тяжелый труд земледельца по притокам и по самой Амноке, видел тяжелый и мужественный труд моряков. Я видел этот облагороженный свободным трудом взгляд и понимал и чувствовал, что при внешнем сходстве этих людей с хунхузами (грязный костюм, нечистоплотная коса, закоптелый таежный вид) разница по существу неизмеримая, такая же, как между нашим лесным бродягой и оседлым населением.

Все это, торопливо укладываясь, я растолковываю маленькому, но храброму И. А., который высказал некоторое сомнение относительно риска предстоящего путешествия.

Все готово.

– Ну-с, господа, до Порт-Артура. Помните постоянно, что вы в гостях и, следовательно, ничего требовать не можете. Хороший гость старается, напротив, сделать что-нибудь приятное хозяину.

Мы опять в нашей «Бабушке». Она довезет нас по реке до китайского городка Сохоу, а оттуда завтра на лошадях мы поедем дальше по Ляодунскому полуострову.

Сохоу в тридцати пяти ли от И-чжоу. Отсюда до Татонкоу, морской пристани у устья Амноки, главного пункта лесного, тридцать ли.

Солнце садится, и в последний раз мы видим его с корейского берега: оно уже за горами, и светятся далекие теперь горы, охваченные фиолетово-золотистою дымкой. Тишина, покой, мир. Горит река, и все неподвижно и тихо, как сладкий, но чуткий сон усталого человека. Он спит, видит грезы, но весь чувствует свой сон.

Усталый человек – это я. В первый раз за время своего путешествия я ощутил, вернее, позволил себе ощутить, ввиду близкого уже конца, утомление. В первый раз только на одно мгновение я позволил себе посмотреть на все окружающее с точки зрения моих обычных удобств. Я, тот прежний, увидел вдруг со стороны себя – грязного, в этой окружавшей меня классической грязи и специфическом китайско-корейском аромате: «Бабушка», пропитанная салом, с прилипшими к ее бортам и сиденьям маленькими, вечно секущимися, жесткими, черными волосами, грязные китайские чашки, грязные косы, сальные спины, грязные фигуры наших бравых матросов. И вся эта грязь, пахучая, с каким-то удручающим национальным ароматом, с насекомыми, которых кореец не торопится уничтожать, потому что они приносят счастье.

О, сколько этого счастья в Корее, в головах этих несчастных, в их длинных волосах, закрученных на макушке узлом, проткнутым булавкой…

Ощущение этой грязи почувствовалось так сильно вдруг, что, если б я мог, я, конечно, выпрыгнул бы даже из самого себя, чтоб бежать без оглядки.

Но выпрыгнуть нельзя, бежать некуда, растравлять самого себя даже опасно, так как дорога впереди еще большая, и преждевременное отвращение могло вызвать и соответственное истощение, так как известно, что отвращение побеждает голод, расстраивает питание, а о нервной системе, о спокойном восприятии не могло бы быть и речи.

Да, наконец, и матросы китайцы при всей своей грязи проявляли столько трогательного радушия, привязанности, внимания, что нельзя было оставаться равнодушным.

В. В., провожавший нас до города, радовался, как ребенок, что мы наконец едем в китайскую сторону, в китайский город. Это его сторона, его город – эти матросы и он будут нас там принимать.

– Что Корея, – добродушно машет он рукой, – вот Китай наша посмотри… Что Корея…

Он радостно говорит что-то капитану. Капитан несколько раз кивает ему головой и в свою очередь выпускает несколько горловых и носовых звуков. В. В. торопливо переводит:

– Сахар есть, чай есть, булки есть… Ну? Что Корея… Яблоки вот какие… Ну? Пряники – все есть… Дом большая.

– И лошадей можно завтра же утром нанять?

– До Лиушаня (Порт-Артур) сразу наймем… Лошади хорошие: мулы… Разве, как в Корее, одного быка на всю деревню не найдешь… Тут и быка, и лошадь, и мула, и осла, сколько хочешь найдешь… больше, как во всей Корее… Шибко богатый… гостиница, ужин, завтра днем театр…

В. В. обращается опять к капитану, тот быстро что-то кричит, глаза его разгораются…

– Его хочет вас угощать завтра, хочет вести театр, китайским обедом кормить… Хочет на своя деньги угощать: ваша хороша ему показалась.

Я очень благодарю капитана и очень жалею, что должен торопиться. Капитан тоже жалеет, и мы молча едем дальше. И каждый думает свою думу.

Взошла луна и льет свой свет на воду, ушедшую в глубь берега. В неясном просвете причудливые бледные горы сливаются с такими же бледными облаками.

Скоро конец всего путешествия. Мысль эта настойчиво лезет в голову, хотя впереди еще больше четырехсот верст по стране совершенно неизвестной.

Веришь в культуру, в безопасность среди культурного населения, но эта вера так скоро и легко разбивается. Какой-нибудь хунхуз, какой-нибудь взрыв непонятного негодования, и все быстро становится и непонятным и чужим, и сознание бессилия двух-трех путников в чужой стране, где все-таки нет-нет и происходят всякие расправы: то миссионера убьют, то восстание поднимется, и там бьют подвернувшихся под сердитую руку европейцев.

И что лучше, как путешествовать здесь, – обращаясь за содействием к начальству китайскому или, доверяя гостеприимству народа, с ним только и иметь дело?

Прежде всего всякое начальство – начальство. Допустим даже, что оно окажется любезным и гостеприимным. Но, во-первых, при сношении с ним неприятна потеря времени. Во-вторых, всякое начальство пожелает доказать разумность своего существования. Какой путь в данном случае изберет китайское начальство? Навяжет, может быть, нам солдат, которым надо платить, а у нас так мало денег. А может быть, задержит нас до получения уведомления из центров, что нас действительно можно пропустить. И сделано ли еще такое уведомление?

А если допустить нелюбезность, то осложнений может быть множество вплоть до подстрекательства населения, запрещения везти нас, что-либо продавать нам.

Так как такие случаи бывали уже с другими путешественниками, то во всяком случае получается некоторый риск в том и другом случае. Но за путешествие помимо начальства была – большая скорость путешествия и связанная с ней психология: пока люди будут успевать только раскрывать рты при виде нас, мы уже будем далеко. На ночлегах же, приезжая поздно и уезжая рано, мы опять-таки никому не дадим опередить себя, и всегда первые и сами повезем весть о своем прибытии.

Тихо на лодке. Мерно стучат весла в уключинах. Присев на корточки, посматривает капитан и напевает какую-то китайскую песенку. Ухо мое уже привыкло к этим песням. Много носовых и металлических звуков, как будто подражание удару медных тарелок. Много диссонансов, а заключительные аккорды все не в тон и не в такт. Все пение с какими-то выкриками, часто резкими и неприятными, но местами улавливается и речитативная мелодия, наподобие некоторых мало музыкальных французских шансонеток. Иногда это похоже и на вагнеровскую музыку, и. уже думаешь, а вдруг слух наш будет прогрессировать именно в этом направлении и будущие поколения в этих диссонансах и нестройных воплях будут находить и мелодию и прелесть, как это находят, очевидно, китайцы.

Я вспоминал берлиозовского «Гибель Фауста» и «Фауста» Гуно.[5] Ста лет еще не прошло, когда впервые обе вещи появились на сцене: Гуно вознесли до неба, а Берлиоза освистали, осмеяли и прокляли.

Один автор получил все счастье жизни, на долю другого досталась вся горечь ее. Оба теперь спят вечным сном, а людское музыкальное чувство уже, очевидно, другое: не перед Гуно преклоняется. Гуно – ребенок перед Берлиозом. На наших глазах прошел Вагнер с своей непонятной музыкой и уже победил.

Может быть, и эта музыка китайцев победит? Будут находить в ней такой же глубокий смысл, какой видят поклонники Китая во всей пятитысячелетней китайской культуре.[6]

Наш будущий переводчик-кореец в своем белом костюме присел на корточки и ежится от холода.

Холодно всем: пронизывающая сырость реки пробирает насквозь.

– П. Н., не расскажет ли он сказку?.

– Говорит, что сказок не знает.

– Неужели ни одной не знает?

– Да в И-чжоу никто не знает, – говорит П. Н., – сказки все уже назади остались.

Кореец что-то говорит.

– А, вот видите… Он говорит, что теперешняя династия царствует лишнее, оттого все так плохо и пошло в Корее. Что против предсказаний она уже двадцать пять лет больше царствует, а должен бы царствовать Пен.

– А где же этот Пен?

П. Н. спрашивает, слушает и переводит.

– А этот Пен на острове живет, а только верно это или нет, он не знает, и никто не знает, потому что, кто до сих пор попадал на этот остров, назад больше не возвращался: задерживают там… в солдаты, что ли, берут?.. Ему ведь тоже войско надо, чтобы прогнать старую династию.

– Да вы не смейтесь сами, а то он подумает, что мы не верим, и сам несерьезно будет говорить.

– Нет, это ничего… Позвольте, он еще говорит… – А, видите, вот что он говорит. Он считает, что корейцам, как японцам, иначе надо начать жить: бросить старое платье, волосы, веру старую бросить…

– А много корейцев так думают?

– Здесь, говорит, много. Да и я сам знаю, что много. Им только неловко самим так сделать, а если б кто-нибудь приказал…

– Ну, вот второй сын короля, – говорю я, – который в Японии, женится на дочери японского микадо, вступит на престол и прикажет…

– Он говорит, что этого нельзя, чтоб он женился на японке, – этого никогда еще не бывало.

– Так ведь и новое, что хотят они заводить, тоже не бывало.

– Это, говорит, верно.

– А любят они своего короля?

– Никто, говорит, не любит, – глупый и несчастливый, а старший сын совсем идиот, – женили, с женой не знает, что делать, сидит и молчит, ни тятя, ни мама. У него был брат, не этот, что в Японии, – другой, очень умный, – от любовницы. А жена приказала его зарезать, чтобы все-таки ее сыну достался престол. Она бы и этого, который в Японии, прирезала, – тот тоже от любовницы, – если бы могла достать.

Кореец опять что-то говорит.

– Говорит, что теперешний король и его министры только и знают, что мотать да продавать корейское добро, а то и даром раздавать, чтобы только не трогали. Всю Корею продадут, пока их выгонят.

Продавать только уж нечего.

Я смотрю в ту сторону, где осталась Корея. Ее не видно больше, она исчезла, растаяла в молочном просвете тусклого лунного блеска.

Единственный кореец, оставшийся еще с нами – наш проводник, – неясным белым пятнышком светлеет на носу «Бабушки».

Ближе и ближе зато огоньки китайского берега, и из бледной дали уже выдвигаются темные силуэты бесконечного ряда мачт.

Впечатление какого-то настоящего морского порта. Ночь увеличивает размеры судов, и кажутся они грозной флотилией кораблей, пароходов. В сущности же это такие же, как и «Бабушка», шаланды, или побольше немного, ходящие, впрочем, в открытое море, где и делаются часто жертвами морских разбойников, морских бурь.

Вот выступила и набережная, дома и лавки, огни в них.

Мы уже на пристани, и при свете фонарей нас обступила густая и грязная толпа разного рабочего люда: матросы, носильщики, торговцы. Их костюмы ничем не отличаются ни по грязи, ни по цвету, ни по форме от любых хунхузских: синяя кофта, белые штаны и, как сапоги, закрывая только одну переднюю сторону, надетые на них вторые штаны, обмотанные вокруг шерстяных, толстых и войлоком подбитых туфель. На голове шапочка или круглая, маленькая, без козырька, с красной, голубой или черной шишечкой, или такая же маленькая и круглая, наподобие меркуриевской шапочки с крылышками.

Толпа осматривает нас с приятной неожиданностью людей, к которым среди ночи прилетели какие-то невиданные еще птицы. Птицы эти в их власти, никуда от них не улетят, и что с ними сделать – времени довольно впереди, чтоб обдумать, а пока удовлетворить первому любопытству.

Подходят ближе, трогают наши платья, говорят, делятся впечатлениями и смеются.

Мы тоже жадно ловим что-то особенное, характерное здесь, что сразу не поддается еще точному определению.

Это все китайцы, – не в гостях, а у себя на родине, – эти лица принадлежат той расе, которую до сих пор привык видеть только на чайных обложках да в оперетках. И там их изображают непременно с раскошенными глазами, толстых, неподвижных, непременно с длинными усами и бритых, непременно в халатах.

Конечно, по таким рисункам нельзя признать в этой толпе ни одного китайца. Это все те же, что и во Владивостоке, сильные, стройные фигуры с темными лицами, с чертами лица, иногда поражающими своей правильностью и мягкой красотой. Вот стоит сухой испанец, с острыми чертами, большими, как уголь, черными глазами. Вот ленивый итальянец своими красивыми с переливами огня глазами смотрит на вас. Вот строгий римлянин в классической позе, с благородным бритым лицом. Вот чистый тип еврея с его тонкими чертами, быстрым взглядом и движениями. Вот веселый француз с слегка вздернутым толстым картофельным носом. Нет только блондинов, и поэтому меньше вспоминается славянин немец, англичанин.

Но массу китайцев одеть в русский костюм, остричь косу, оставить расти бороду и усы, и, держу какое угодно пари, по наружному виду его не отличишь от любого русского брюнета. Старых китайцев, уже седых, которым закон разрешает носить усы и бороду, даже в их костюме, вы легко примете за типичных немцев русских колоний…

Окончательно и бесповоротно надо отказаться от какого бы то ни было обобщенного представления типа китайца, а тем более того карикатурного, которых считают долгом изображать на своих этикетках торговцы чайных и других китайских товаров.

От толпы глаза переходят на улицу, дома.

Отвык от таких широких улиц, от больших из камня и из кирпича сделанных домов. Тут же и громадные склады с громадными каменными заборами – все это массивно, прочно, твердо построено. Слегка изгибающиеся крыши крыты темной черепицей, и белые полоски извести, на которой сложены они, подчеркивают красоту работы.

Так же разделаны швы темного кирпича, цвет, достигаемый особой выкалкой с заливкой водой (очень часто, впрочем, в ущерб прочности).

На каждом шагу стремление не только к прочному, но и к красивому, даже изящному…

Эти драконы, эти сигнальные мачты, красные столбы, красные продольные вывески с золотыми буквами, с птичьими клетками, магазины с цветами.

Н. Е. сделал нетерпеливое движение, и сейчас же от него отошли все любопытные.

В ожидании капитана, который ушел разыскивать гостиницу, мы подошли к фруктовой лавке: громадные груши, правда, твердые, но сочные и сладкие, каштаны, вареные, печеные… Боже мой, да ведь это, значит, конец всем тем лишениям, о которых непривыкший и понятия себе не составит.

– А завтра свежие булки, сладкие печенья, – повторяет восторженно В. В. – В гостинице ужин, хороший чай.

Гостиница, ужин, булка, хороший чай, груши, каштаны, эти прекрасные постройки, эти широкие улицы, вся эта оживленная ночная жизнь пристани с ее людом, фонари – и все это после темной, нищей, холодной и голодной Кореи, после всех этих в тихом помешательстве бродящих по своим горным могилам в погоне за счастьем людей. Здесь контраст – энергия, жизнь, какой-то громадный, совсем другой масштаб.

Вся виденная мною Корея перед этим одним уголком какая-то игрушка, с ее игрушечными домиками, обитателями, с их игрушечными, детскими, сказочными интересами.

Конечно, попади я прямо в Китай, все это показалось бы мне иначе: их груши я сравнил бы с нашими, их одноэтажные дома – с нашими до неба этажами, их гавань – с нашей.

Но теперь с масштабом Кореи я проникаюсь сразу глубоким сознанием превосходства китайской культуры и сравнительной мощи одного народа перед другим.

И я точно слышу из туманной лунной дали бессильный шепот милого корейца:

– Да, да, и все потому, что китайцам досталось наше счастье.

В своих сказках кореец облагодетельствовал и Китай, и Маньчжурию, и Японию – все богаты и счастливы за его счет, только он беден и ничего не имеет.

Но он честен, добр, трудолюбив и жизнерадостен среди своих святых гор, своих предков, могил, среди скудных нив, среди невозможных политических условий своего существования: хунхуз, китаец, его собственное правительство – гнетущее, с проклятой думой только о себе. Только о себе, так как нет уже сил поддерживать даже какие-нибудь отдельные классы: и дворяне, и купцы, и крестьяне все спасение свое видят только в государственной службе. Кто там, тот спасен, кто за флагом, до тех никому никакого дела.

Теплая ночь южного города, силуэты юга на каждом шагу, – южные типы, уличная жизнь юга, запах жареных каштанов.

Мы ходим по широким улицам города, отыскивая себе пристанище, мимо нас быстро мелькают с корзинами в руках и что-то кричат китайские подростки.

Это пища, каштаны. Проснувшись, какой-нибудь китаец крикнет его к себе, поест и опять спит.

Это называется будить голодных.

Все гостиницы полны посетителями, громадные дворы их полны лошадьми, быками, мулами, ослами.

Сладострастные блеянья этих ослов несутся в сонном воздухе, несутся крики продавцов каштанов, усталость, сон смыкает глаза. Мы идем дальше, и кажется все кругом каким-то сном, который где-то, когда-то уже видел.

Вот наконец и гостиница, где-то на краю города, после целого ряда громадных каменных оград.

В. В. смущен тем, что гостиница не из важных, но нам все равно, и мы рады какому-то громадному сараю, где нам отводят помещение. Очень скоро нам подают «беф а ля Строганов» на масле из бобов, рис, чай и сахар.

Все кажется роскошным, поразительно вкусным, Мы сидим на высоких нарах, задыхаемся и плачем от едкого дыма затапливаемых печей, но довольны и едим с давно забытым удовольствием.

– А интересно спросить, – говорит Н. Е., – из чего этот беф-строганов? Может быть, собачки…

– Не все ли равно, вкусно?

– Вкусно-то вкусно…

Источник: Гарин-Михайловский Н. Г. Собрание сочинений в пяти томах. Том 5. – М.: ГИХЛ, 1958.

Продолжение: 19–25 октября >>>
_____________________

1. «По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову» – впервые путевые очерки под излюбленным гаринским названием «Карандашом с натуры» увидели свет в столичном журнале «Мир божий», 1899, №№ 2–7, 10–12.
После известной стилистической доработки, уже под заглавием «По Кopee, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову. Карандашом с натуры» (с очерками «Вокруг света») появились отдельным изданием в «Знании», СПБ, 1904.
В последнем издании, а также в книге «Из дневников кругосветного nутешествия» (По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову), под редакцией, со вступительной статьей и комментариями В. Т. Зайчикова, 3-е сокращенное издание, М., Географиздат, 1952, читатель найдет пояснения, интересные данные, относящиеся к очеркам nисателя – в основном специального характера.
В 1898 г. после постройки дороги Кротовка – Сергиевск (введена в эксплуатацию 16 августа 1897 г.) Михайловский осуществил путешествие вокруг света: Корея – Япония – Северо-Американские Соединенные Штаты – Англия – Франция – Германия – Россия. Записаны корейские сказки. Ведется дневник; научные наблюдения, сделанные в Северной Корее и Маньчжурии, по возвращении публикуются.
Михайловский задумал совершить «для отдохновения» кругосветное путешествие. Но в последний момент он получил от Петербургского географического общества предложение присоединиться к северокорейской экспедиции А. И. Звегинцова.
Всего по Корее и Маньчжурии Михайловским было пройдено около 1600 км. Михайловский вёл дневник и технический журнал экспедиции. Им было записано до 100 корейских сказок, легенд и мифов. (вернуться)

2. Меркурий – бог торговли, покровитель путешественников, изображался с кошельком и жезлом в руках, с крылышками на сандалиях и шляпе (римск. миф.). (вернуться)

3. …в последнюю войну… – имеется в виду японо-китайская война 1894–1895 годов. (вернуться)

4. Это любимая раба… – В корейском королевстве до 1910 года существовало рабство. Рабы состояли из лиц свободного состояния, осужденных в рабство по суду, из членов семей осужденных и детей, проданных в рабство их родителями. Рабское состояние являлось наследственным. (вернуться)

5. …берлиозовского «Гибель Фауста» и «Фауста» Гуно. – имеются в виду оперы Г. Берлиоза (1803–1869) «Осуждение Фауста» (1846) и Ш. Гуно (1818–1893) «Фауст» (1858). (вернуться)

6. …во всей пятитысячелетней китайской культуре. – начало истории Китая принято считать с XII века до н. э., – таким образом, ее общий срок существования составляет около четырех тысячелетий. (вернуться)


в начало страницы

 

Главная страница
Яндекс.Метрика